Н.Н. Берберова. 21 рю Миромениль.
Париж. 30 сент. 1945
М.А. Алданову. Нью-Йорк.
Дорогой Марк Александрович,
Я давно хотела писать Вам. Б.К. 3<айцев>, получив письмо от Вас в марте и показав мне его, советовал это сделать. Маклаков спрашивал меня: почему я не напишу Вам, чтобы раз навсегда положить конец всей этой чепухе. Я писала А.Ф. К<еренскому>, писала подробно, <…>. Послала также выписку из письма Бунина ко мне, может быть, он Вам ее показывал? Однако, теперь из письма Вашего к Рыссу, я вижу, что Вы все еще настаиваете на прежнем, и что со времени Вашего письма к Б.К.З<айцеву> (март 45) ничто Вас еще не разубедило в моих политических преступлениях. Все это время я не решалась Вам писать по одной важной причине: я не могу до сих пор понять, что именно мне ставят в вину в Америке? Я все надеялась, что Вы объясните мне это в письме к Рыссу.
Но дело еще только больше запуталось, потому что в первом Вы пишете о каких-то якобы моих письмах к Рудневу или Рудневой (от 40 г.), а во втором ссылаетесь уже совсем на другое: на привезенный Цвибаком слух (!) о якобы моем сочувствии немцам в 40 году. Затем Вы пишете о каких-то миллионах – выражение, часто встречающееся в ваших письмах, когда дело идет обо мне и Н.В.М<акееве>, причем в письме к Б.К. З<айцеву> Вы только спрашиваете, есть ли они, а в письме к Рыссу уже утверждаете, что они существуют. Когда Вам пишут из Парижа люди, видавшиеся меня все эти пять лет из месяца в месяц, что миллионов никаких нет, а в политических преступлениях я не повинна, то Вы отвечаете, что это Вам лучше известно и о том удобнее судить. И все это на основании клеветы, пущенной обо мне мерзавцем, находящемся с Вами в свойстве <имеется в виду Я.Б. Полонский –
Я считала Вас со времени нашего знакомства (1923 г.) и продолжаю считать человеком абсолютно честным. Отношения наши были безоблачны 16 лет. Я радуюсь Вашим американским успехам, и все это время, когда думала о дорогих мне людях за океаном, думала и о Вас. И это письмо я пишу, чтобы раз навсегда ответить Вам на все, что Вы писали обо мне разным людям. Я знаю, в Америке у меня есть друзья, которые несмотря на газетную грязь, которой меня обливают (и на которую будет реагировать мой адвокат), до конца уверены во мне. Сюда приезжал В.В. Сухомлин, с которым политически я не схожусь, но с которым ценю давние хорошие отношения. Ему объяснять мне было нечего: он меня знает и во мне не сомневался <…> (Н.В. М<акеев> случайно участвовал в «резистанс» вместе и бок о бок с его лучшим другом). Он видел меня перед своим отъездом в 40 г., в самый день разгрома Тургеневской библиотеки!398
, и навсегда запомнил мое отношение к происходившему. Перед ним мне оправдываться было не в чем. Но я вижу, что по вине негодяя, оклеветавшего меня, мне необходимо оправдаться перед Вами. Начну издалека.Если правда, что опубликованы мои частные письма к Рудневу или Рудневой, то краснеть надо не мне, а тому, кто эти письма обнародовал. Но оставим в стороне этику – возможно, что нынешние литературные нравы это допускают. Это отчасти развязывает руки и мне. Да, в 1940 г., вплоть до осени, т.е. месяца три, до разгрома библиотек и первых арестов, я, как и 9/10 французской интеллигенции, считала возможным, в не слишком близком будущем, кооперацию с Германией.<…> Мы были слишком разочарованы парламентаризмом, капитализмом, третьей республикой <…>. Да и Россия была с Германией в союзе – это тоже обещало что-то новое. Мы увидели идущий в мир не экономический марксизм, и даже не грубый материализм. Когда через год выяснилось, что все в нац<ионал>-соц<иализме> – садизм и грубый империализм, отношение стало другим, и только тогда во Франции появилось «сопротивление (резистанс). Так судила я, так судили многие вместе со мной, но отсюда было далеко до совершения, каких-либо политических поступков: я не печаталась, не выступала на вечерах, не состояла членом «правого» союза писателей. Да не стоит и говорить об этом: все те, кто печатался, выступал или состоял в союзе – давно «вычищены»; они либо в тюрьме, либо в бегах, либо под бойкотом. Когда-то милейший капитан, чета поэтов <Г. Иванов и И. Одоевцева>, автор «Няни» <И. Шмелев> и «сам» Сургучев. (Бедная Червинская399
до сих пор в тюрьме).22 июня 1941 <в оригинале 1942> г. все изменилось. А еще через год начался тот страшный террор, от которого мы еще и сейчас не совсем оправились. Вы упоминаете в Ваших письмах об О.Б. Х<одасевич>. Увы, я ничего не могла сделать, хотя и пыталась. Марианну <Марголину, старшую сестру Ольги Борисовны –
Второе Ваше обвинение (или обвинение, поддержанное Вами) касается каких-то слухов, привезенных Цвибаком (или кем-то другим) из «свободной зоны». Если бы Цвибак или кто-нибудь другой видели меня лично и говорили бы со мной, я сказала бы, что это ложь, но так как эти люди имели сведения обо мне, видимо, из третьих рук, то это просто – бабьи сплетни, о которых стыдно говорить. Два имени были упомянуты при этом: писалось, что якобы Бунин и Адамович говорили кому-то о том, что я предлагаю им работать с немцами. На это скажу, что, во-первых, я сама с немцами никогда не работала и ни с одним немцем дела не имела (как и Н.В. М<акеев>), а во- вторых – и от того, и от другого у меня имеются письма, где они заверяют меня, что никогда обо мне ни с кем не говорили. И с тем и с другим я была все эти годы в переписке. Бунин бывает у меня; недавно он, Зайцевы и Тэффи у меня завтракали и мы даже пили за Ваше, Марк Александрович, здоровье. С Адамовичем отношения у меня самые дружественные – он едва не остановился у меня, когда весной приехал из Ниццы, отелей пустых почти нет. Но подвернулась комната у наших знакомых и обошлось без этого. Выписываю из их писем то, что относится к моему делу:
3 августа. 1945.
Дорогая Н.Н. Только что получил Ваше письмо. Утверждаю формально и категорически, что никогда никому о Вас и Ваших каких-то предполагаемых поступках не писал. Вы пишете: «Вы и Бунин». В сопоставлении моего имени с Буниным, мне конечно лестном, что-то лежит роковое». Начинает лежать, по крайней мере. Какие бы письма из Америки я ни получал, всюду пишут «Вы и Бунин» – как только дело идет о делах вроде того, которое задело Вас. Мы, по-видимому, попали там в столпы и нас ссылаются по разным поводам (порой таким курьезным, что Вы и не поверили бы?). Должен добавить, с полнейшей уверенностью, что никаких действий или выступлений я Вам никогда не приписывал – и что образ мыслей,
Всего доброго. Примите мой сердечный привет. Преданный Вам Г.Адамович.
2 февр. 1945
Нина, за все эти годы, что я сижу здесь, с начала июня 1940 года, я никогда и никому не сказал о Вас ни единого плохого слова! Алданову я не писал о Вас никогда ни единого слова – извольте запросить его самого об этом. Я вообще ровно ничего не писал ему о Вас за все время его пребывания в Америке. Но вот оказывается, что я будто бы, как последний подлец, написал донос на Вас!! Как Вы могли поверить этому – не постигаю! Не понимаю, как Вы могли подумать, что я мог написать про Вас что-то скверное,
Ив. Бунин.
Простите, Марк Александрович, я не могла не улыбнуться, когда читала в Ваших письмах о том, что я звала обоих работать с немцами (хотя смешного в этом ничего нет: за это меня, если бы это была правда, могли посадить, судить и осудить). С 1940 г. (со дня получения гонорара, последнего из «П<оследних> Н <овостей>»), я не заработала ни копейки, ни с одним немцем никогда не говорила – кроме как в день, когда 12 солдат сделали у меня обыск. Н.В. М<акеев> с 1928 года заказывает себе все те же визитные карточки, где имя его и фамилия написаны на английский (или американский) лад: Nicolas V. Маkееv. Только клеветник и мерзавец может читать это как «фон Макеев», тем более что г-н Полонский видел эти карточки еще на входной двери Макеева на рю клод Лоррэн, где они вместе жили. В.А. Зайцева, при всей своей бедности, обещала этому подлецу 1000 фр., если он такую карточку с «фон» он найдет – после этого он перестал говорить об этом.
<…>
Возвращаясь к Н.В.М<акееву>, скажу, что до 1942 г. он почти безвыездно жил у себя в деревне, а с 1942 г. работает при Лувре, от Лувра же ездил в январе 1945 г. в Женеву. Здесь несколько торговцев картинами арестовано, многие оштрафованы за торговлю с немцами. Н.В. М<акеев> по-прежнему продолжает работать с Лувром. Да, у нас в квартире шесть комнат – если уж дело дошло до этого! Но эта не больше, чем было у Вас в Вашей парижской квартире, где Вы в четырех комнатах жили вдвоем: мы в шести живем втроем, из которых две отданы под контору. Вы пишете, что так как мы очень богаты, то нам решено не посылать посылок. Я не прошу посылок. Друзья, которым Вы и Ваш комитет посылаете, делятся со мной. Я не так самолюбива, чтобы отказываться от чая, шоколада, которых здесь нет. Я писала А.Ф. К<еренскому>: как десять лет назад, так и сейчас, я сама себе шью платья. В устах негодяя, который клевещет на меня, наш деревенский дом превратился между прочим в «шато». Тщетно Зайцевы уверяют его и его жену, что они по нескольку раз за эти годы жили в этом «шато» – он упорно твердит о том, что им показывали
Есть еще, как слышно, третье обвинение, которое вы против меня поддерживаете: мое посещение салона Мережковских. Я якобы бывала там, даже что-то там читала. Но, во-первых, я с 1929 года вообще не бывала у них – вплоть до смерти Д.С.<Мережковского>, а во-вторых, когда стала бывать – после его смерти, зимой 1942 года, то уже салона никакого не было («салон», между прочим, в буквальном смысле был закрыт, сидели вокруг стола в столовой). Бывали изредка Зайцевы, Тэффи, Мамченко (я – раза два в год), да два-три старика из богадельни Сент-женевьев де Буа. С большим трудом (3.Н.<Гиппиус> была почти совершенно глуха) велся разговор. Конечно, о том, чтобы что-нибудь кому-нибудь читать, никому и в голову не приходило.
Скажу еще об одном деле: до Вас, быть может, дошли в свое время слухи о том, как немцы предлагали нескольким писателям издать их произведения для оккупированных областей России. Они обратились к Мережковским, а уже они – к Зайцеву, Тэффи, Ремизову, Шмелеву, мне и еще кому-то. Никто рукописей никаких не дал и денег, конечно, не получил. Тогда немцы произвели гораздо более выгодную для них операцию: они просто скупили в русских книжных магазинах (за наличные деньги) русские книги, так что в Киеве, Пскове и Одессе продавались и мои, и Ваши, даже Цвибаковы сочинения! Голод был там на книги отчаянный – об этом писал мне один старый русский литератор, оказавшийся по сю сторону фронта, левый эс-эр, друг Блока, знакомый мне по Петербургу 1922. Так что люди буквально плакали от радости, когда держали в руках лоскут «Пос<ледних> Новостей», старую книжку «Совр<еменных> 3ап<исок>» или Ваши, или мои сочинения. Об этом у меня есть очень интересные письма. Конечно,
Возвращаясь к Вашим письмам, я скажу еще, что мерзавец, с которым не судятся, но которого при встрече бьют, пользуясь близостью с Вами, сделал все, чтобы клевета его подействовала. Но кто он? Мы что-то не слыхали здесь, чтобы он или его взрослый сын отличились за эти годы в «резистанс». Теперь он представитель во Франции «Нового журнала» и получатель на весь Париж посылок и помощи литераторам. Всем ясно – почему. Увы, прикрывшись Вашим именем, он сделает еще не одну подлость – не против меня, но против любого не понравившегося ему человека. Вы спросите: почему? Есть у французов словечко, которое все объясняет: в любой среде Вы услышите его. Когда услышите, не настаивайте, не спрашивайте, что оно значит. Это словечко – жалузи <фр. jalousie – ревность, зависть> <…>.
Цель этого письма – не только Вам рассказать правду о себе, но и сделать, чтобы как можно большее количество моих друзей ее узнало. Я посылаю десять копий – разным людям, меня знавшим. Я прошу их как можно шире распространить все то, о чем я здесь пишу. Вы продолжаете писать в Париж, что большинство сотрудников «Нового журнала» уйдет, «если журнал напечатает Б<ерберо>ву». Печататься я пока не собираюсь, я уже пять лет не печаталась, но я хотела бы, чтобы люди, которые помнят меня, не краснели за меня. У меня есть доброе имя. Я борюсь за него. Подумайте только: Элькин из Лондона запросил Маклакова, что ему думать о доносах на меня Полонского! Воистину: два континента заняты моей особой, благодаря этому негодяю.
Мне не хочется Вам говорить, чего именно я хотела бы от Вас. Я думаю, что Вы и так это поняли. Вспомните, Марк Александрович, что Вы живете в свободной стране, окруженный единомышленниками, у Вас журнал, у Вас газета. Я же и мои друзья,