«Что же до философии, – пишет он, – то я форменно убежден, что в книгах судеб отнюдь не сказано, что творить ее надобно именно в Риме. Более того, этот как раз довод я и выставляю в свою защиту всякий раз, когда меня спрашивают, почему я не участвую в основании итальянской философии. Я отвечаю в этих случаях: „Видите ли, я не имею счастья принадлежать к числу гениальных людей и, следовательно, не могу создать свою собственную философию. Мне приходится приспосабливаться к философии других. Между тем единственная итальянская философия нынешнего столетия, которую я знаю, – это философия Розмини, и мне она не нравится. Поэтому пусть тот, что считает себя гением, создаст ее, а я потом решу, стоит ли с нею соглашаться“»[420]
.Однако глубинные корни кризиса носили политический характер. Позже, в первом письме Энгельсу (1890), Лабриола скажет, что еще с 1873 года, с того момента, как он профессором прибыл в Рим, он был «бессознательным социалистом», поскольку чувствовал себя «решительным противником индивидуализма»[421]
.Но вместе с тем и социализм Лабриолы был совершенно неосознанным, а потому и не поддающимся выявлению. Да и сам Лабриола, вспоминая годом раньше, как он выступал в печати «против руководящих принципов либерального строя»[422]
, предпочел не употреблять столь абстрактных и расплывчатых понятий, как «бессознательный социализм». Выражение это могло иметь смысл только как косвенное признание бесплодности критики индивидуалистического либерализма, лишенной позитивной альтернативы, которая может быть дана лишь социализмом. Критика же либерального индивидуализма у Лабриолы в тот период опиралась на этическое понимание государства, то есть на опору, уже подточенную действительностью, но сохранявшую прочность в сознании философа.Это не означает, что Лабриола оставался как бы прикованным к гегельянской традиции, в русле которой сформировался. Сомнительно, впрочем, и то, что можно говорить о какой-то подлинно гегелевской стадии в формировании его философских убеждений. «Говорить следует не столько о его юношеском гегельянстве, – проницательно заместил один из исследователей, – сколько об изучении гегелевских текстов и прекрасном знании специфических гегельянских тем, разрабатывавшихся Спавентой, с которым до конца жизни у Лабриолы сохранялись отношения преданной дружбы»[423]
. Но и перед Спавентой он сумел отстоять независимость собственных суждений. Например, его, по-видимому, не слишком убедило новое прочтение «Философии права», предложенное Спавентой в 1869 году в его «Исследованиях этики у Гегеля» (а ведь Лабриола даже правил гранки этой книги). Вспоминая за несколько месяцев до смерти, что в те времена он «был уже вне этого строя мыслей», Лабриола оспаривал даже саму правомерность существования гегелевской этики, поскольку «в гегелевской системе возможна социология, но не этика»[424]. Что он имел в виду под этим на первый взгляд загадочным утверждением, можно понять, если перечитать как раз его статьи 1873 года («О нравственной свободе, морали и религии»[425]), в которых он выступает «против руководящих принципов либерального строя». Возрождение интереса к нравственной философии Канта, вызванное Гербартом и гербартианской школой, которое стимулировали в тот период философские раздумья Лабриолы, не могло не отвратить его от теоретических установок гегелевского типа, ориентировавших на рассмотрение этики как подчиненного момента всеобъемлющего диалектического процесса. Подобный взгляд на этику, подчеркивали гербартианцы, может привести, по существу, к моральному индифферентизму[426]. У антииндивидуализма Лабриолы, таким образом, немного точек соприкосновения с мотивами гегелевской философии. Однако, сосредоточивая все свои исследовательские усилия на анализе нравственного опыта и выводя из этого сами этические задачи государства, Лабриола вступал на путь, ведущий к неоднозначным и во многих отношениях противоречивым выводам.