«Энергичная, острая, постоянная, каждодневная и сознательная классовая борьба – вот что диктует нам сегодняшняя история. Какие бы то ни было сетования на горькую участь трудящихся, не ведущие к организации самих трудящихся, – это пустословие филантропов, а филантропия, как известно, слишком часто бывает гостьей в доме лицемерия. Абстрактная проповедь социализма есть интеллигентское тщеславие, проистекающее из старого предрассудка, согласно которому вещи рождаются из идей, между тем как в действительности именно из вещей и силою вещей рождаются, питаются и развиваются идеи… Дюжинные реформаторы, прожектеры всех сортов, изобретатели легальных уловок – все они просто грезят с открытыми глазами, если не видят, что там, где сила, нет права; или если ждут, что капитал заведет себе новый орган – сердце; или если воображают, что буржуазия под воздействием воплей и протестов пойдет на самопожертвование и покончит жизнь самоубийством; или, наконец, если они не проникнутся убеждением, что там, где нет сильной, уверенной в себе и сознательной партии трудящихся, нет средства добиться выполнения требований»[476]
.Лабриола, конечно же, не ожидал, что эти уроки марксизма сотворят чудо. Как хороший философ, он также знал, что, обращаясь к умозрительной категории «вещь» (пренебрежительно тренировавшейся его коллегами-идеалистами как «приют невежества»), он может отстаивать ее приоритет по отношению к умозрительной категории «идея» с оглядкой на сложный комплекс объективных отношений, развитие которых могло идти лишь в результате процесса трудного созревания. И в самом деле, в этой же связи он отмечал, что рабочим, которые «впервые проходят школу своего приобщения к лику современного боевого пролетариата», предстоит еще выучиться «путем опыта и трений отличать возможное от невозможного и постигать, как невозможное сегодня становится возможным завтра»[477]
.Но та же сила «трений» затрудняла самому Лабриоле в эту пору его марксистского созревания различение возможного и невозможного в поисках необходимой точки равновесия в собственной практической деятельности социалиста. В 1890 году, как мы помним, он увидел в скромных результатах первомайской манифестации «праздник по поводу официального выхода социализма на общественную сцену» (и такая оценка содержала, должно быть, долю оптимистического преувеличения). Но когда год спустя он, преисполненный веры, всей душой отдался работе по подготовке новой первомайской манифестации и исход этой пробы сил оказался неудачным, разочарование по сему поводу вновь повергло его в пессимизм, не раз переходивший в опустошающее ощущение политического бессилия. Речь шла не только о жестоких правительственных репрессиях (по всей стране прокатилась волна арестов, тысячи участников демонстраций были отданы под суд: Лабриола даже употребил выражение «белый террор»), но и – главным образом – об отрицательных последствиях, вызванных контрнаступлением реакции в рядах самого рабочего движения, об усилившейся в ней дезориентации – результате растущего контраста между порожденным безысходностью авантюризмом анархистов и отступлением на умеренно демократические позиции так называемых легалитаристов, то есть сторонников легальных способов борьбы. В этой обстановке стало казаться, что цель образования новой партии не приближается, а отдаляется еще больше, и Лабриола был склонен сделать из этих впечатлений самые горестные выводы, аналогичные тем, к которым он пришел к концу своего периода пребывания в лагере умеренных.
«Я пришел к полному убеждению, – пишет он Турати в конце 1891 года, – что социализм в Италии знаменует не начало новой жизни, а предельное выражение идейной и политической продажности»[478]
.