Эти слова связаны с личной жизнью адвоката: в 1775 году, когда его жене было уже 43 года, Эли де Бомон захотел второго сына. Такова была культурная ситуация: особое внимание, уделяемое деятелями Просвещения чувственной стороне жизни и, прежде всего, «способности к деторождению»[575], сосредоточенность на энергии семьи и на физических силах населения. Во второй половине XVIII века возросла «демографическая» озабоченность, что было вызвано смутной тревогой из-за падения рождаемости и «зловещими тайнами, проникшими даже в наши деревни»[576]; практика
В середине XVIII века игривую версию этого находим в романе Дидро «Нескромные сокровища». Волшебный перстень, подаренный Мангогулу своенравным гением, делает «разговорчивыми» интимные части тела тех, на кого он направлен, но если собеседник слишком толст, то слова его половых органов бесстрастны. Такова, например, женщина-шар («сплющенный сфероид») — по словам автора, настолько заплывшая жиром, что ее «можно принять за китайского болванчика или за огромный уродливый эмбрион»[580],[581]. Она не в состоянии отвечать на вопросы перстня, о своей чувствительности упоминает лишь в терминах холодной геометрии: в ее словах нет никакой вибрации, ни малейшего возбуждения. Жир задушил в ней все способности что-то ощущать.
Таким образом, чрезмерная полнота сопровождает потерю чувствительности — то, что полностью отвергается культурой XVIII века.
В XVIII веке появляются новые направления в социальной критике: «толстяк» теперь не просто увалень, он может восприниматься как «бесполезный», «ни на что не годный». Критика богачей как никогда прежде направлена на два их порока: чревоугодие и бессилие. Под ударом оказались привилегии. Все толстяки богаты, они «жируют за счет вдов и сирот», в то время как «народ умирает от нищеты и голода»[582]; «злоупотребления» толстяков демонстрируют их бесполезность.
Это знаменательный момент нашего Нового времени, когда прежняя критика толстяков из простонародья смогла чуть измениться. Полнота теперь не только вульгарность, она стала символом другого аспекта общественной жизни: накопления, барышей, воплощением выгоды, «излишков», создала образ жульничества. В обществе наступает раскол, к разделению по религиозному признаку добавляются социальные, даже экономические границы, вызванные ростом благосостояния «жуликов» и «обманщиков», которые стали новым объектом ненависти — на социальной и даже политической почве. Эта ненависть сильно отличалась от той, что раньше была направлена на богохульников.
К тому же обостряются противоречия между образами «неимущих» и «привилегированных»: бесконечное «рабство» и «деспотизм»[583] со стороны торговцев и управляющих, нотаблей и законников. В культуре эпохи Просвещения процветала критика, с тех пор много раз изученная. Ее темами были «прогресс науки, нравов и человеческого духа»[584], «вопрос старых общественных отношений»[585] или критика, что появляется в Англии в форме «конституционного антагонизма»[586]. Она находит выражение и в иконографии. Жир, символизирующий бессилие и бесчувственность, играет здесь главную роль.
В качестве одного из первых примеров можно привести «сытых» судейских чиновников, изображенных Уильямом Хогартом: они будто бы оцепенели, у них закрываются глаза, клонятся головы, под брыжами их мантий — толстые оплывшие тела[587]. У них были владетельные предки, а сами они превратились в уродов. В этих изображениях звучит язвительный мотив, пришедший от прежней сатиры на церковников. Персонажами сатирических куплетов XVIII века становятся придворные, чиновники, откупщики — их называют «жирными превосходительствами», «обжорами высшей пробы», «толстыми мошенниками»[588], а также ни на что негодными, а то и импотентами.