53. Швабские подвиги{141}
. Языковой габитус Шиллера напоминает о молодом человеке, который происходит из низов и, находясь в приличном обществе, от робости начинает громко кричать, чтобы заявить о себе: в нем power[34] и дерзость. Немецкие тирады и сентенции подражают французским, но отрепетированы в шумной застольной компании. Своими бесконечными, не терпящими возражений требованиями мелкий буржуа выдает себя за важную птицу, отождествляя себя с властью, которой он не обладает, и своей заносчивостью переплевывает ее, поднимаясь до высот абсолютного духа и абсолютного ужаса. Существует теснейшее внутреннее согласие между общечеловечески грандиозным и возвышенным, что присуще всем идеалистам и что постоянно стремится бесчеловечно растоптать всё малое как не более чем существующее, и грубой страстью к похвальбе, свойственной брутальным буржуа. Утробно-громыхающий смех, взрыв и сокрушение составляют достоинство гигантов духа. Если они говорят о творении, то имеют в виду то судорожное стремление, с которым они распускают перья и препятствуют всякому вопрошанию: от примата практического разума всегда был лишь шаг до ненависти к теории. Подобная динамика присуща любому идеалистическому движению мысли: даже неимоверные усилия Гегеля излечить от нее посредством ее самой пали жертвой этой динамики. Стремление словесно вывести мир из некоего принципа – это манера поведения тех, кто желает узурпировать власть вместо того, чтобы ей противостоять. Узурпаторы ведь чаще всего занимали и Шиллера. В классицистическом преображении, в суверенном властвовании над природой вульгарное и низменное вновь отражаются в их же усердном отрицании. Жизнь наступает на пятки идеалу. Аромат роз Элизиума слишком многословен, чтобы можно было поверить, будто в них заключен опыт познания истинного запаха хоть одной-единственной розы; он отдает табаком присутственных мест, а мечтательная{142} реквизитная луна была создана по образу и подобию каганца, в слабом свете которого студент зубрит перед экзаменом. Сила, присущая слабости, к тому времени уже предательски отдала на откуп идеологии мысль о якобы восходящей буржуазии, которая так громко поносила тиранию. В сокровенном нутре гуманизма под видом его собственной души неистовствует изверг, который, будучи фашистом, весь мир превращает в тюрьму.54. Разбойники.
Кантианец Шиллер настолько же рациональнее, насколько и чувственнее, чем Гете, – и настолько же абстрактнее, насколько и полнее, пребывает во власти сексуальности. Сексуальность же как непосредственное вожделение превращает всё в объект действия и тем самым уравнивает. «Амалию за нашу шайку!»{143} – и потому душа Луизы подобна выдохшемуся лимонаду{144}. Женщин Казановы, которые не случайно имеют подчас вместо имени только одну букву, едва ли можно отличить друг от друга, как и женские фигурки, выстраивающие сложные пирамиды под звуки механического оргáна маркиза де Сада. Однако в великих спекулятивных системах идеализма, вопреки всем императивам, тоже живет толика подобной сексуальной грубости и неспособности различать – и сковывает одной цепью немецкий дух и немецкое варварство. Крестьянская похоть, лишь с трудом сдерживаемая поповскими устрашениями, отстаивает в метафизике в облике автономии свое право так же бесцеремонно низводить до сути своей всё, ей встречающееся, как ландскнехты низводят женщин в завоеванном городе. Чистое дело-действие{145} есть поругание, спроецированное на звездное небо над нами. А вот долгий, созерцательный взгляд, которому только и раскрываются люди и вещи, – это всегда такой взгляд, в котором безудержное стремление к объекту прерывается, осмысляется. Ненасильственное рассмотрение, порождающее всё счастье истины, сопряжено с тем, что созерцающий не вбирает в себя объект: это близость на расстоянии. Лишь потому, что Тассо{146}, которого психоаналитики охарактеризовали бы как деструктивную личность, робеет перед принцессой и падает цивилизованной жертвой невозможности непосредственного, – только поэтому Адельгейд, Клерхен и Гретхен{147} говорят созерцаемым, нестесненным языком, который делает их подобием праистории. Кажущаяся живость гётевских женщин оплачена отступлением, уклонением, и это больше, чем просто резиньяция перед торжеством порядка. Абсолютной противоположностью этому, символом единства чувственного и абстрактного выступает Дон Жуан. Когда Кьеркегор говорит, что в образе Дон Жуана заключена чувственность как принцип, он затрагивает саму тайну чувственности. Ее застывшему взгляду, пока в нем не пробудится самоосмысление, присуще как раз то анонимное и несчастливо-всеобщее, что роковым образом воспроизводится в его отрицании – во вступающем в силу суверенитете мысли.