Неудача в самых разных формах — на поражение может обрекаться самоотверженный порыв, миф о мужественности, юмор в трагических жизненных условиях и даже героическое начало как таковое — находится в самом сердце «митьковского» стремления к демифологизации идеологических святынь. В приложении к «Митькам» 1993 года «Весть счастливым алкоголикам» Шинкарев указывает на то, что типичный «митек» воплощает шаблонные черты русского характера, «ведь движение и было задумано как каталог основных национальных черт (можно спорить: плохих или хороших)» в зависимости от точки зрения и отношения к такой серьезной российской проблеме, как пьянство[144]. Помимо прочего, «Митьки» стремятся осмыслить расхожие представления о героизме и национальной идентичности и пересмотреть их в контексте пограничной зоны между двумя эпохами с разными культурными идеалами.
Разумеется, героическое поведение впечатляет окружающих даже в том случае, если не приносит осязаемого результата. Специально придуманный «Митьками» (главным образом Шинкаревым) жаргон, предназначенный для внутренних нужд группы, являет собой очевидный пример экзистенциального самоутверждения. Некоторые слова и морфологические особенности «митьковского» языка вошли в разговорный русский, в частности широкое употребление уменьшительных слов на «-ушка», обладающих легким феминным оттенком и образуемых от многих слов мужского и женского рода, а также имен различных деятелей искусства («ветеранушка», «паркушка победушки», «Висконтюшка», «Ван Гогушка»), глагол «оттягиваться» и бессмысленные слова-паразиты «дык», «елы-палы» и «оппаньки», используемые в качестве окказиональных эвфемизмов. Искусствовед Татьяна Шехтер особо отмечает активное стремление ленинградского андеграунда к эстетическому самоопределению, отразившееся в импровизационной и вызывающей природе соответствующего дискурса, всячески противопоставляемого обыденной логике и этикету[145]. Шинкарев приводит интересный пример использования «митьковского» арго в качестве способа закончить беседу в обход общепринятых правил, описывая вымышленный телефонный разговор Дмитрия Шагина с его другом Александром Флоренским, мужем художницы Ольги Флоренской[146]. Шагин навязчиво и бессмысленно сыплет всевозможными уменьшительно-ласкательными именами и прозвищами общих знакомых, впадая во все большее инфантильное умиление и тем сильно раздражая Флоренского. «Шурка?.. Шурочек?.. Шуреночек?» — начинает Шагин. Флоренский сообщает, что к нему пришел «Кузя» (художник Андрей Кузнецов). Шагин «с неизъяснимой нежностью к малознакомому ему Кузе» принимается вслух рассуждать: «Кузя! Кузюнчик… Кузярушка у тебя там сидит… <…> Оттягиваетесь, значит, с Кузенькой, да?» Флоренский начинает злиться, а Шагин, произвольно сменив тему разговора, ласково называет собеседника «братком» и приступает к нему с расспросами о его жене, Ольге, назойливо именуя ее «Оленькой» и «сестренкой». Флоренский в раздражении вешает трубку, а Шагин остается «глубоко удовлетворен разговором»[147]. Понять смысл этой бесплодной воображаемой беседы помогает замечание Шехтер, что «игровой, театрализованный компонент эмоциональности андеграунда развивался на основе аутсайдерской психологии и социальной фрустрации, являвшейся фоном неофициальной жизни»[148]. «Митьки» стремятся сломать механизм конвенциональной любезности, что во многом роднит их с американскими битниками и хиппи, особенно с теми, кто входил в группу «Веселые проказники» (например, Кен Кизи). Несомненно также, что «митьковский» культ мягкой субверсивности, проявляющийся в шутливом коммуникативном саботаже, вдохновлен бессмысленными речами русских юродивых, а многие черты визуального и литературного творчества группы перекликаются, пожалуй, с популярными художественными практиками петровской российской культуры.