В первой книге о «Митьках» Шинкарев писал, что атмосфера ленинградских котельных как нельзя более благоприятствовала процветанию «оптимальной» гендерной идентичности, предполагающей баланс легкомысленного эскапизма и суровых мужских обязанностей. Шинкарев даже посвящает котельным целую главу, опирающуюся на их с Шагиным личный опыт такой работы. Историк Вячеслав Долинин вспоминает в своих записках о жизни ленинградских диссидентов, что в 1970-х — начале 1980-х годов подвалы домов на Адмиралтейской набережной стали прибежищем для многих поэтов-нонконформистов, которые рады были трудиться в котельной за символическую плату в обмен на то, чтобы власти оставили их в покое. Рок-музыканты репетировали в подвалах, что дало Владимиру Рекшану, некогда игравшему в рок-группе, повод сказать: «Выходит, это была подвальная музыка»[189]. В котельных можно было заниматься и литературным творчеством и даже, судя по нежности, с которой Долинин описывает царившее в них тепло, проводить холодную зиму[190]. До своего ареста за диссидентскую деятельность Долинин был непосредственным начальником обоих организаторов движения, Шагина и Шинкарева, служивших сторожами-кочегарами. Описывая работу в котельной, Шинкарев отмечает, что такой труд требует поистине дзен-буддистской способности к концентрации и достижения духовного «центра тяжести», а в другом месте книги намекает на контркультурное влияние, оказанное на «Митьков» буддизмом, особенно в японской его форме[191].
Чрезвычайно своеобразен сложившийся в творчестве «Митьков» образ родного города, представляющий собой необычное — можно даже сказать, невозможное — сочетание основополагающего мифа о Петербурге как о несокрушимом военном оплоте империи с буддийскими идеями бренности и неустойчивости отношений субъекта с материальным миром. К такой мифологизации российского флота отсылает Иосиф Бродский, писавший, что флот «был мечтой о безупречном, почти отвлеченном порядке, державшемся на водах мировых морей, поскольку не мог быть достигнут нигде на российской почве». «Черная как смоль отцовская шинель с двумя рядами желтых пуговиц» — контраст между светлым и темным — напоминает поэту «улицу внутри проспекта». «Улица внутри проспекта — именно так я думал об отце», — говорит Бродский, воспоминая об отцовской шинели и надетом под ней кителе[192]. Военная форма символизировала место отца внутри регламентированного советского общества. С геральдической точки зрения цвет пуговиц символизировал еще и золото Андреевского креста, старейшей петровской эмблемы российского флота. Задолго до этого, в «Рождественском романсе», Бродский превращает это сочетание — желтое на черном — в динамичный образ спасения, возвещаемого Рождеством, однако для большинства людей остающегося незамеченным. Соединение морского петербургского мотива с московским пейзажем подчеркивает стерильную бесстрастность советской столицы с ее прерывистым освещением и «пчелиным ходом» отчужденных друг от друга людей[193].
Для «Митьков» российский флот — это и священный сосуд забытой истории, каким его изображает Бродский, и так называемый «бренный мир» японского буддизма, изменчивый и вместе с тем внутренне устойчивый. Такой подвижный мир, переработанный творческим воображением, позволяет художникам исследовать возможные конфликты, как внутренние, так и свойственные всей современной российской культуре, сформированной тем «духом открытия», который Бродский обнаруживал в истории русского флота. Однако сосредоточенное изображение молчаливо принимаемых русской культурой норм мужественности и женственности, каким занимаются «Митьки», соотносится еще и с уничтожением гендера, рассматриваемым Джудит Батлер в качестве важнейшей составляющей большого проекта восстановления справедливости, первая ступень которого — признать влияние «геополитических границ и культурных ограничений на гендерное воображение»[194]. Хотя ни Шагин, ни Шинкарев не служили во флоте, оба представляли себе, будто их котельная находится не в подвале жилого дома, а в трюме корабля. Истопник — это пограничная, промежуточная фигура, узловая точка взаимодействия между субъектом и объектом, мужским и женским началом. В «митьковском» анекдоте о Дэвиде Бауи предпринимается попытка разгадать тайну маскулинности путем переосмысления собственных трансгрессивных желаний, простирающихся от Бауи (в конечном счете отождествляемого с Японией), с одной стороны, до родных гипермаскулинных социалистических героев, с другой, причем ни того, ни других «Митьки» не могут ни принять, ни отвергнуть окончательно. Изображая самих себя в образе самого странного (