Молодой хунну с черными косицами приходил и уходил. Михра успел изучить его лицо – смуглое, рыхлое, не такое широкое, как у других хунну, – оттого, наверное, что щеки у него когда-то были усечены и отдавали той же розовой мякотью, что и рана на щеке Михры. Черные косицы его, всегда смазанные салом, блестели на солнце, как тонкие змеиные хвосты.
Он приходил дважды в день – утром и вечером. Стояли сизые сумерки, и воздух был холодным и прогорклым. Впрочем, все это пленнику было безразлично. В душе он готовился к событию большому, последнему, важному. Он не боялся. Чего бояться, если умирают все, даже боги на заре времен сошли в курганы, чтобы освободить на земле место для новой, другой жизни? И Михра умер бы – от жажды и голода, от кулаков немого страшного хунну, – но в одну из ночей случилось с ним новое видение. На сей раз не было ни мальчишки, ни сизой бычьей шкуры, а было только орлиное крыло да еще овечье око. И крыло и око неясно повисли в воздухе среди цветных пятен и багровых разводов, но сквозь видение явственно слышался голос Раманы-Пая:
– Здравствуй, брат Михра. Натерпелся ты горя. Хватит себя изводить – подчинись теперь Модэ. Тому молодому, с черными косицами. Долго он ждал. Скоро он тебя казнит.
– Я ему что, служить буду? – спросил Михра почти беззвучно, одними губами.
– За ним сила. С ним теперь воля богов.
– Он мой народ бьет. Он луга мои топчет. Я думал, мне убить его суждено… Вот это… – И Михра посмотрел на перстень. – Что еще может значить эта кровавая капля?
– Ты не Модэ должен убить. Ты другую кровь прольешь…
– Другую? Чью? Чью? – проговорил Михра, прежде чем забыться окончательно.
Его разбудили, выволокли на свет, и свет был невыносим. Его привязали к тележному колесу и облили водой.
– Денег хочешь? Табуны хочешь? Женщин хочешь? – спросил Модэ, наклонившись над еле живым великаном. За спиной царевича ходили какие-то тени, среди них Караш…
Михра с трудом приподнял голову и проговорил на языке хунну:
– Есть хочу. И пить…
Вот уже две луны жили молодые волки в отряде Салма. Разбойники пришли на зимнюю стоянку, на холмы, до боли знакомые Ашпокаю. Здесь, на этих холмах, у березовой рощи встретили они в первый раз ашавана, здесь в одной из хижин отлеживался Михра, раненный, казалось, смертельно. Все изменилось теперь: отряд встретили пастухи, сторожившие овечьи отары, хижин стало куда больше, во дворе прибавилось коновязей.
Старшие разбойники все были бывалыми караванщиками – согдийскими и бактрийскими купцами, «перекати-поле», как звал их Салм. Многие владели копьем и луком не хуже хуннских батыров. Иные плохо знали степные наречия и общались все больше с Салмом, а он-то был неплохим толмачом и мог говорить и ругаться на семи языках, как на родных.
Стая молодых волков медленно срасталась с отрядом Салма, волчата вытянулись и возмужали, и их невозможно теперь было отличить от других юных разбойников. Атья, тот и вовсе стал своим – он взял начало над всеми сиротскими душами, которых в отряде Салма было целых два десятка. Были здесь и девчонки – худые умелые лучницы, лютые до боя. «Уж не знаю даже, – вздыхал на то Атья. – Я думал всегда, что бабье дело – войлок валять, а эти туда же, на коня да в бой! Лихое время». С лучницами он обходился так же, как и с парнями, – строго и сухо, бойкие молодые волчицы посмеивались между собой, но слушались.
В первые же дни на зимней стоянке Инисмей ушел. Давно все этого ждали – не было сил смотреть, как сидит он в стороне, ест, забившись в темный угол, как спит вдали от очага, завернувшись в потертую накидку. В одно утро он просто исчез. Ушел без огнива, без ножа. Осталось от него немногое: у коновязи стоял мерин да висела еще на одной из березовых веток зашитая заячья шкурка. В ней таилось настоящее, запретное, имя Инисмея. Шкурку тут же сожгли, и значило это, что Инисмей сгинул, – вместо него по земле ходит теперь другой человек, без имени и души, но и он, безымянный, пропадет скоро – растворится в степи.
Соша молчал несколько дней, сторонился других, но потом как будто стал прежним. Он давно простил Инисмея в сердце своем и понимал: тот ушел, потому что так было нужно. Степняк не может быть трусом. Трус не должен жить среди походных костров.