Салм говорил много, а еще больше улыбался – доброй лошадиной улыбкой. Расспрашивал, как живут они здесь, на вершинах, много ли проходит народу через их перевалы и какие пути ведут в глубь горной страны. Дозорные поначалу хмурились, бурчали что-то недоверчиво, но улыбка Салма, даже чуточку глуповатая, быстро подкупила их. Они разговорились, стали шутить. Только вожак их все косился на Шака – уж больно битый, тертый вид был у старого караванщика.
Рассказали дозорные про свое житье: по указу князей каждый день они обходят перевалы, высматривая незваных гостей, раз в два месяца их сменяют воины из мелких пограничных родов. Каждый месяц пастухи приводят из долины овец. Сейчас этой дорогой шло немного людей, но еще недавно ветер пригонял беглецов с равнины, как степной сор, – на склонах и в долинах пестрели шатры, на земле было много пепла и конского навоза.
Еще долго говорили о разном: о буланых горских коньках и пастушьих собаках. Горцы расхвалили Салмова пса, который сонно щелкал пастью, развалившись во дворе. Наконец бактриец завел речь о Вэрагне. Оказалось, что Вэрагна теперь в гостях у своего дяди – горского князя Хушана, и будто бы князь тот, боясь кого-то, обнес свое стойбище земляным валом и перегородил долину высокой поскотиной. Хушан приходился матери Вэрагны братом и считался теперь самым родным его человеком.
– А недавно, – сказал вдруг один дозорный, – видели на дальних перевалах послов хуннских. И было у них много подарков, меди и китайского шелка.
Вожак метнул на дозорного строгий взгляд.
– Что за послы? – встрепенулся Салм. – Сколько?
– Семнадцать всадников и несколько лошадей, груженных подарками. Они заклинали встречных именем хуннского царя, и их пропускали. Верно ли говорят, что Вэрагна будет паралатом?
Разбойники на это ничего не ответили.
– А не было ли с ними ловчего в уборе из врановых перьев? – спросил Шак.
– Точно, точно, был с ними ловчий. Какой с виду – не слыхали, – отозвались дозорные.
Отряд заночевал на стоянке, а утром двинулся дальше. Шак разузнал путь до стойбища горского князя. Оказалось, что хуннские послы двинулись длинной дорогой – через каменистое плоскогорье. Но был путь покороче – по таежному склону. Этим путем разбойники и решили идти.
– Тот ловчий, наверное, Харга, – сказал Шак, когда сторожевая стоянка осталась позади. – И не послы они от шаньюя, а душегубы Модэ.
Больше про них не говорили, но у всех на уме были нерадостные мысли.
Вечером они набрели на пустое стойбище. Еще недавно здесь были люди. Вокруг землянок виднелись следы костров и растоптанный конский навоз.
Легли спать, не разводя костра. Только выставили в дозор одного мальчишку, чтобы, случись что, разбудил. Мальчишка обходил стойбище большим кругом, напевая от скуки похабные песенки. Лежа на берестяном полу землянки, Ашпокай слышал обрывки этих песенок – то дальше, то ближе. Под конец он совсем перестал понимать слова и уснул.
Снился ему Модэ – тот, кого Ашпокай не видел в глаза. Во сне Модэ был подобием медведя. Он стоял на вершине холма, огромный и черный, как сажа. Апшокай скакал по узкой ложбине у подножья холма. Конь Модэ, страшный Апохша, всхрапывал и поднимал сбитое и потрескавшееся копыто. Вдруг Модэ увидел крошечного Ашпокая и засмеялся, и смех его превратился в драконий рев. Гнусное копыто надвинулось на Ашпокая, заслонив всю ложбину, юноша вскрикнул и упал с коня, на лету закрывая лицо рукавом. Но тут же все пропало – и копыто, и конь.
Настало утро, и солнце глядело в узкое оконце под самой крышей. Ватажники спали, сбившись войлочной грудой, от которой поднимался темный пар. Шак стоял, наполовину высунувшись в дверь. В груди старого караванщика что-то тяжело шумело, и он дышал глубоко, чтобы успокоить этот шум.
Ашпокай лежал неподвижно. В момент пробуждения ему казалось, что он действительно упал с коня, и ему было страшно, как в первый раз… в тот первый раз в далеком детстве, когда он упал взаправду на глазах у отца, на глазах у всех…
Мальчик снова уснул, теперь уже без снов. Разбудил его какой-то утренний звук – скрип или шорох. В хижине было пусто – исчезли и Шак, и все остальные. В приоткрытую дверь заглядывали любопытные волчьи морды.
«Собаки, – догадался Ашпокай. – Пастухи вернулись».
Толковать сны было в обычае его племени, но он решил никому не рассказывать про свое ночное видение. «Никому, даже Салму, – подумал Ашпокай. – Что-то неладно с этими снами».
Они медленно спускались с перевалов в ложбину реки, навстречу им поднимался темный тенистый кедрач.
Ашпокаю не понравилось здесь: под густым пологом кедров скрывались темные и осклизлые тропы, коренья и кустарники цеплялись за лодыжки коней узловатыми пальцами, сверху свешивались тяжелые зеленые лапы, и стоило задеть их плечом или острием башлыка, как тут же с веток обрушивалась вонючая ледяная вода. Ашпокай никогда не заходил так далеко в тайгу. Как все молодые волки, он вырос в краю, где люди похожи на сухие деревца, сухие и черные до треска, обветренные до медного звона. Про степняков говорили, что они даже плачут пылью.