Эта «человеческая» эротика явно противопоставлена «книжной», всем этим «Преданным объятиям», «Полыньям счастья», «Сумеркам экстаза» – всем сочинённым Кокотовым семнадцати романам о чужих страстях и экстазах. И только в «Гипсовом трубаче» он рассказал о любви настоящей, потому что случилась она с ним самим в пионерском лагере, где он был вожатым. А мужчиной стал на свидании со своей будущей женой возле фигуры этого трубача – одной из эмблем советизма и соцреализма. И это вновь даёт повод поразмышлять о том, все ли фальшиво, пафосно, мертво было в советской цивилизации, если настоящую любовь герой испытал в той ещё жизни, пионерской, «тимуровской», по-настоящему живой. Кстати, Наталья Павловна тоже из той, пионерской эпохи, ибо была подростком в отряде Кокотова, тайно влюбилась в него, и уже в новой эпохе тщетно стремится свои детские «эротические фантазии» воплотить во взрослые отношения, вопреки социально-сословному неравенству обоих.
Но вот многозначительная деталь: на встречи с Кокотовым она неизменно приносит фаянсовую фигурку гипсового трубача, но в знак ли неудовлетворённых фантазий? Скорее характеризуя своего «рыцаря», обозначая промежуточность героя, который очень хочет, но почему-то не может. И не только потому, что возникают всяческие помехи их близости (то бракоразводные дела с очередным мужем, то внезапная томительная исповедь о всех своих мужьях и «жёнах», то немощи телесные и душевные Кокотова), а потому что сам Кокотов таков. Он «гипсовый» по своему советскому прошлому, и «трубач» по своей человеческой сути – неугомонный, творческий, «фаллический», живой человек с живыми желаниями. «Гипсовый» тут не значит «закостеневший», «замшелый», «совковый». Наоборот, это своего рода корсет – разумное, сдерживающее начало, генетически заложенное в человеке и писателе до «новорусской» эры.
Так думать позволяет одно из речений, скопом приписываемых героями поэту Сен-Жон Персу: «Искусство – это безумие, запертое в золотую клетку замысла». На самом деле это афоризм не настоящего Сен-Жон Перса (А. Леже), Нобелевского лауреата, жившего в первой половине XX века, а того самого Жарынина, который эту клетку для Кокотова открыл, выпустив «безумие» их сценарного искусства на волю. Тем самым и определяется роль этого взрывного режиссёра-говоруна в романе: провоцировать Кокотова и сам роман на бесконечность переделок, перетрясок, перестановок в сюжете и действующих лицах сценария и всего романа. Не будь этой непрерывной череды историй о Пэт Сэлендж, покупающей оргазм Мэрилин Монро, о «голой прокурорше» с любовью правоохранительницы к преступнику, о «Скотинской Мадонне», о «старом козаке Розенблюменко» и многих, многих, многих других, не ввязались бы соавторы в запутанные дела ДВК и не ждал бы их столь необычный исход.
Сам же роман венчает не столько эпилог с «концом фильма» (известный в литературе жанровый оберег писателя от упрёков в волюнтаризме), сколько послесловие самого Ю. Полякова «Как я ваял “Гипсового трубача”», воспринимаемое как часть романа и его подлинный конец. Хотя искушённому в творчестве писателя не привыкать: «Козлёнка в молоке» предваряло «Как я варил “Козлёнка в молоке”», а «Парижскую любовь Кости Гуманкова» – «Как я писал “Парижскую любовь”». Но здесь всё-таки случай особый. Оказывается, что роман этот весьма давнего («древнего») происхождения, задуманный ещё в середине 70-х из лирики пионерлагерных лет, когда автор был, конечно же, вожатым. Увы, Ю. Полякова, как нарочно, отвлекали всякие другие дела, в том числе пребывание в ДВК (в действительности: «Дом ветеранов кино»), где он познакомился со знаменитым сценаристом Е. Габриловичем на почве написания сценария о перестройке, запрещённый уже перестроечной цензурой.
Прошёл будущий автор «Гипсового трубача» и через тернии политических страстей («Надо ли писателю участвовать в политических битвах? Убеждён: надо!») и непонятного охлаждения к старинному замыслу, и через искус «Грибного царя», романа на вечную тему успеха ценой нравственного распада. И только спустя тридцать лет «лагерная тема» дождалась своего часа – свидетельство заветности, рыцарской верности ей. Но вот что важно: «Трубач» не состоялся бы без слияния с сюжетом о написании сценария в «Иппокренино», ибо только тогда писатель, условный Кокотов, раскрепостился и снял с себя комплекс «Трубача» лагерного, сделав его всероссийским, трубящем о темах главных, злободневных. Оставалось «насытить текст жизнью», «сделать литературу из жизни», что, добавляет автор, делать гораздо сложнее, чем «литературу из литературы».