— Ну, выглядишь ты куда моложе своих лет, бай Симо, — искренне заверил его Коев. — Ты хоть и знаешь свои годы, все равно столько не дашь…
— Оно и яблоко червивое не сразу распознаешь…
— Отец вот рано ушел.
— Ему бы жить да жить, ан нет… Мне вот думается, что человека на этом свете упорность держит. Душу в теле из упорности держать надо. Наверное, знаешь, старшая-то моя, Керка, развелась. Так старухе моей беду эту перенести оказалось не под силу, занемогла, бедная, слегла, да враз и окочурилась.
— Виделся я однажды с Керкой. Рассказала мне в двух словах про житье-бытье.
— Вы там, в большом городе, друг дружку, поди, не знаете? Всяк своим путем идет. Мы вот, бывало, говаривали: где кабачок, там и дружок. А в Софии ни застолье вас вместе не соберет, ни что другое…
— Вроде, твоя правда, — засмеялся Коев.
— Мне ли не знать, вдоволь натерпелся… Так я про отца хотел досказать. Ведь и его тоже заботы извели. Не выдюжил, руки у него опустились, вот и сошел в могилу прежде срока…
— Может, и опустились, а может…
— Жизнь она скользкая: не ухватишь мертвой хваткой — упустишь, как рыба ускользнет.
— Пожалуй, подмечено правильно и возразить нечего.
Бай Симо стряхнул пепел, продул и снова набил трубку.
— Одно время выкуривал по три трубки. Теперь с горем пополам одну осиливаю. Душит меня. А бросить никак не брошу. Говорят, что вред и еще бог знает что. Зинка, средняя моя, докторица, все уму-разуму учит, а я как погляжу, как сама-то кофе хлещет. Думаешь, не вредит…
Они помолчали. Старик посасывал трубку. Коев с наслаждением вдыхал запах смолы и дерева. Совсем как в детстве.
— Бай Симо, — тихо позвал Коев, — ты слыхал что-нибудь про убийство тех двоих?
— Спаса и Петра, что ли?
— Их самых.
— Ну что тебе сказать… Лихая была година. Не их одних прикончили.
— А с отцом разговоров о том не было?
— Так и отца-то твоего, Марин, тогда схватили. Дня за два до погибели ребят. Взяли ночью и отволокли в полицейский участок. Измордовали всего…
— Откуда ты знаешь?
Бондарь взглянул поверх очков.
— Знаю.
— Не от отца ты об этом слыхал, сам он не стал бы распространяться. Словоохотливым на этот счет его никак не назовешь.
— Не от него знаю. От других.
Странное дело, подумал Коев, есть вещи, Старый никогда не говорил об этом. А ведь Марин не раз расспрашивал отца, интересовался подробностями создания партизанского отряда; сколько раз он выпытывал о сражении у села Горско, о массовизации отрядов и о многом другом, но об аресте Старого слышал впервые.
— Бай Симо, — сказал Коев, — я не случайно допытываюсь. История исключения отца из партии у меня из головы не выходит. И с Миленом говорили об этом, и с сестрой… Чем дальше, тем больше неясного. А сейчас еще узнаю и про арест Старого.
— Право слово, так и было.
— Ты своими глазами видел или мать рассказывала?
— Его ночью взяли, — попыхивал трубкой бондарь, — так и мать твоя сказывала, и… — старик закашлялся надсадно.
— И еще кто?
— Тот, кто его спас.
— Кто же его спас?
— Соломон.
— Писарь околийской полиции? Этот зверюга?
— Он самый.
— Ты говори, говори, да не заговаривайся, бай Симо…
— Чего не знаю, того не баю, Марин. Соломон вам сродственником приходится. Кажись, двоюродный брат по материнской линии. Его Карастояновым кличут. Нешто бабку твою не Тонка Карастоянова звали?
— Ну…
— А в селе Ристово нет у вас родичей среди Карастояновых?
— Как же, есть. В гости к ним сколько раз ходил.