В последний раз она видела мать, когда Питер отвез ее в больницу в стационар, словно избавившись от обреченного больного. Эвелин последовала за ними в машину бесшумно, не издав ни звука, затаив дыхание. Он не говорил, что ей нельзя ехать с ними, и сейчас не возражал, что она стала их маленькой тенью. Мать к тому времени уже корчилась от невыносимой боли, стонала, вцепившись в живот, словно ее что-то било, кололо, грызло изнутри. Живот снова начал увеличиваться, поэтому во время поездки маленькая Эвелин терла его, словно еще раз намывая ее тело, самую важную часть, ее первый дом. Округлость была податливой, а пупок огромным, как миска, обтянутая тонкой коричневой пленкой.
Она даже не помнила, что произошло по прибытии. Один-единственный образ — мать, лежащая на больничной койке с широко открытыми пустыми глазами, выражающими покой и удивление, редкие волосы по бокам и практически полное их отсутствие на макушке, шея в постоянном напряжении. Было видно, насколько состарилась эта молодая женщина. Всё потому, что русалок не существуют, думала Эвелин. Так глупо было представлять мать одной из них. Она не помнила, что говорила и говорила ли вообще. Но это не имело значения. Они разговаривали движениями намыленных губок. Их языки знали, о чем говорят вода и пена. Чистоплотность была благочестием. Их мир существовал в зашторенной ванне с изогнутыми ножками.
Поездка домой стала воплощением пустоты. Эвелин всё еще существовала как тень. Она сидела сзади, а отец ехал, вцепившись в руль и уставившись вперед, слушая шум радиопомех, сосредоточенно следя за дорогой, пульсом пунктирных линий, усыпляющая, гипнотизирующая, беззвучная азбука Морзе на языке Бога, симметрия, подсказывающая ему, что дорога, лежащая перед ним, именно та, что ему и нужна. Тем временем маленькая Эвелин, прижавшись ладошками и носом к стеклу, при каждом выдохе и вдохе выпуская и впуская белое облачко дыхания, наблюдала за очертаниями леса под ночным беззвездным небом.
Они проехали мимо полыхающей апельсиновой плантации. Она приходила сюда в поисках уединения теми редкими днями, когда ей удавалось на несколько часов незаметно ускользнуть из дома вместо того, чтобы впитывать глазами библиотечные чернила. От того, чем ей запомнился Эдемский сад со сферическими плодами, свисающими меж листьев, как солнца, не осталось ничего. Огонь был повсюду, потрескивая триллионом суставов и шейных позвонков. Небо наполнил дым чернее ночи, чернее всего на свете.
В этой суматохе она заметила ястреба или какую-то другую птицу с охваченным пламенем хвостом, точнее кончиками перьев, то возносящуюся, то бросающуюся вниз в раскаленных небесах. И тогда, будто осознав, что состоит из огня, или будто акт наблюдения маленькой Эвелин заставил физику подчиниться собственным законам, птица, компенсируя задержку, взорвалась перистыми искрами. Пламенем в форме птицы. А затем повалил дым. Это так ее поразило, что она вскрикнула:
— Папа, смотри!
Но он ничего не ответил.
Спустя примерно неделю, ей удалось улучить минутку в библиотеке и разыскать книгу о воображаемых существах. Она нашла раздел о фениксе.
Ее мать умерла в стационаре через каких-то шесть дней, и когда это произошло, отец уселся в кресло в гостиной и сказал, что всё кончено. Он сделал всё, что в его силах, но поскольку мать Эвелин воспротивилась воли Божьей, то теперь она в аду. И будет там не какое-то время, не совсем чуть-чуть и не очень долго, а всегда.
— Мне ничего не остается, как быть строгим в твоем воспитании, чтобы ты не пошла по материнским стопам и не оказалась там, где она.
— Но я хочу туда, где мама.
— Нет, Эвелин, — ответил он с непроницаемым лицом. — Этого не будет.
— Но почему? — сквозь слезы спросила она, содрогаясь всем телом.