Здесь «пустота» называет условия, в которых неофициальные поэты оказались в послевоенное время. Невероятным достижением ранней неофициальной поэзии стало, согласно Кузьминскому, то, что она появилась, несмотря на тот факт, что для нее не было никакой плодотворной почвы (продолжая растительную метафорику). Отсюда, кстати, и процитированные ранее унылые строки о пустом городе представляются в несколько ином свете; в каком-то смысле каждый раз, когда в стихотворениях четко назван феномен пустотности, происходит наполнение культурно пустого места фантастическим поэтическим цветком. Сам Кузьминский, что интересно, писал в поздние 1960-е годы поэзию в пустотном ключе. Так, в его записных книжках есть стихотворение «Серая, как небо, земля…», в котором описывается, вероятнее всего, ландшафт за городом.
По-видимому, в этом раннем и, казалось бы, совершенно нетипичном стихотворении Кузьминского фигура «наполненной» свободной поэзией пустоты не играет эксплицитной роли. Главная задача его – в изображении симметрично расположенной между землей и небом непреодолимой унылой серости. Следует при этом обратить внимание на мотив «поющих сапогов». Сапог появится впоследствии в известнейшем стихотворении Кривулина «Пью вино архаизмов…» и топчет валяющийся на улице язык (см. далее). А если искать общий источник подобных образов, то надо вернуться к поэзии Красовицкого 1950-х годов, в данном контексте – к стихотворению «Отражаясь в собственном ботинке…»: «Отражаясь в собственном ботинке, ⁄ я стою на грани тротуара. ⁄ Дождь. ⁄ Моя нога в суглинке – ⁄ как царица черная Тамара» [Красовицкий 1980: 36].
Аллегорическое понимание пустоты как пространственной метафоры креативности характерно в большей степени для поэзии Кривулина. Нагляднее всего это иллюстрирует стихотворение «Помимо суеты, где ищут первообраз…» (1973): «Всего полнее парки запустенья, ⁄ куда пустили нас, не выяснив родства ⁄ с болезным временем, когда пусты растенья, ⁄ когда растут пустынные слова» [Кривулин 1988,1: 101].
Тем не менее, если учитывать только наиболее шаблонно «пустые» стихи, во многом остается прав С. А. Завьялов со своим упреком в адрес ленинградской неофициальной поэзии 1970-х годов в «ретромодернизме», эскапистском культе дореволюционного искусства и сплошном презрении к современности [Завьялов 2013: 34–35,44]. При этом спорным в полемике Завьялова представляется не только крайнее обобщение огромного стихотворного корпуса 1970-х – и самого Серебряного века как эпохи советским ярлыком «буржуазного искусства», – но также отсутствие упоминания самокритики поэтов «второй культуры». Для иллюстрации второго из этих пунктов можно привести слова из письма Кузьминского к Кривулину, написанного им в конце 1975 года из Вены, вскоре после отъезда из Советского Союза: «Витенька! Чии азы ты повторяешь? Боратынского? Тютчева? Или? А то и пораньше? Чьи “азы”, еб твою мать, повторяют “акмеисты”? Мои, что ли? Крученыха, коего ни одна сволочь не читала? Жизни нет» [АГЛ 4Б: 20]. Сам Кривулин, что важнее в данном случае, в статье «Двадцать лет новейшей русской поэзии», опубликованной впервые в самиздатской журнале «Северная почта» в 1979 году под псевдонимом Александр Каломиров, весьма критически и детально комментирует совместную с Кузьминским работу над антологией «Лепта» (1975). Приведу обширную цитату: