Все это, конечно, зря. Дело, по меньшей мере, бесполезное. Учебники истории, всевозможные репортажи с места действия, статьи об обработке земли и многое-многое другое писать надо все-таки прозой. Это и понятней, и обстоятельней, и убедительней.
Я где-то уже говорил, что написать стихами можно и арифметический задачник. Можно, но зачем? Разве задачник от этого станет лучше и наша поэзия хоть чуть-чуть станет богаче? Нет, ни то, ни другое. Стихи хороши и нужны только там, где они действительно нужны, где, повторяю, обойтись без них никак нельзя.
Была у меня и другая стычка с преподавателем языка и литературы Степаном Дмитриевичем Никифоровым — стычка, тоже касавшаяся поэзии, хотя характер ее был совсем иной, чем в первом случае.
Учебный год в гимназии обычно завершался прощальным вечером, на котором выступали свои же гимназисты: одни читали стихи (но только не собственные!), другие пели, третьи играли на каком-либо музыкальном инструменте…
С. Д. Никифоров предложил, чтобы в вечере участвовал и я. Он предложил также, чтобы я сам выбрал и стихи, которые буду читать.
Ни одного стихотворного сборника у меня не было, и я мог выбирать лишь из стихов, напечатанных в хрестоматии. Выбрал я очень нравившееся мне стихотворение М. Ю. Лермонтова «Умирающий гладиатор»:
Как и всегда, очень быстро я заучил стихотворение наизусть и, по-моему, совсем неплохо читал его вслух, декламировал, как принято было говорить в подобных случаях.
Но Степан Дмитриевич отверг «Умирающего гладиатора». Почему отверг, не объяснил. Он только сказал:
— Я подберу что-нибудь другое…
И подобрал «Сакья-Муни» Д. С. Мережковского, стихотворение очень модное в то время: оно печаталось во всех «чтецах-декламаторах» и включалось во многие концертные программы.
— Вот это будет лучше, — сказал мне Никифоров. — И выучить его вы вполне успеете.
И я стал учить. И выучил. И один раз на уроке уже успел прочесть «Сакья-Муни» преподавателю, чтобы тот знал, насколько хорошо я могу выступить на вечере.
Но тут вмешался Василий Васильевич: он был решительно против «Сакья-Муни».
— Это, — объяснял он мне, — лишь красивая выдумка. Звучит она, правда, эффектно, сильно, но сущность ее лживая и потому вредная. Не надо внушать людям, что бог милосерд и справедлив, что он всегда готов прийти на помощь бедным и несчастным… Все это сплошной обман, потому что бог и не милосерд, и не справедлив, да и нет его вовсе… Ты лучше прочти на вечере вот это стихотворение. — И Василий Васильевич вынул из общей тетради газетную вырезку и подал ее мне.
Это было стихотворение о войне. И не только о войне, а и о том, как народ устал от войны, с каким нетерпением он ждет — когда же она кончится?
Я решил отказаться от «Сакья-Муни» и на следующий же день передал Степану Дмитриевичу газетную вырезку.
— Я хотел бы прочесть вот это стихотворение. А Мережковского не хочу… Можно так?..
Никифоров взял вырезку, быстро прочел ее и, глядя на меня каким-то уж очень пристальным, укоризненным взглядом, ответил:
— Нет, это читать, вероятно, не стоит… — И возвратил стихотворение мне.
Так и не удалось мне выступить на прощальном вечере в «воронинской академии», чего я, по правде говоря, сильно хотел. Но я не только не выступал, но и не присутствовал на вечере: не пошел туда в знак протеста против запрещения прочесть стихи из газеты. Правда, о том, что я протестую, было известно лишь мне, да еще, пожалуй, Свистунову, но все же это был протест…
ПЕРВЫЕ ЛЕТНИЕ КАНИКУЛЫ
После того как в гимназии закончился мой первый учебный год, я приехал в Глотовку. Стояло погожее жаркое лето. Если же иногда и шли дожди, то это были дожди грозовые: зайдет туча, прольется на землю могучим освежающим ливнем, и снова безоблачно, ясно.
Мне была предоставлена полная свобода. Мои родители считали, что я теперь уже навсегда «отрезанный ломоть», что деревенские работы и заботы не должны меня касаться. Поэтому я не участвовал ни в сенокосе, ни в жатве… От меня требовали, пожалуй, только одного — стеречь дом, то есть находиться дома, пока все остальные работают в поле.
Я читал книги, если они были, писал что-то, с увлечением изучал язык эсперанто. Язык этот давался мне чрезвычайно легко: уже недели через две я хорошо знал грамматику эсперанто и множество слов, что давало возможность читать текст, почти не прибегая к словарю. Я мог уже и немного разговаривать на языке эсперанто, хотя разговор приходилось вести лишь с самим собой.