Читая письмо, я сразу же разгадал и происхождение самодельных, красных с грязноватым оттенком чернил, которыми оно было написано.
Издавна в нашей деревне бабы красили свои холсты сами. Красили, собственно, не холсты, а готовые изделия из них — рубашки и штаны. Рубашки обычно в красный цвет, а штаны в синий.
И я представил себе, как Аксинья тайком берет у матери краску и как — тоже тайком — делает из нее чернила. И все это опять-таки ради меня, для меня.
Самодельные Аксиньины чернила растрогали и взволновали меня не меньше, чем письмо. И все вокруг стало казаться мне совсем-совсем другим.
В юности, наверно, у всех бывает такое настроение, когда представляется, что никому ты не нужен, никто не обратит на тебя внимания и уж конечно никто не полюбит тебя — ни одна девушка… Такой уж ты разнесчастный уродился, что суждено тебе всю жизнь оставаться одному. И будь тебе всего семнадцать лет, ты все равно с грустью думаешь, что все уже прошло, что ждать больше нечего…
Такое настроение не раз бывало и у меня. Оно еще больше усиливалось тем, что я чувствовал свою физическую неполноценность. «Ну кому нужен такой, как я, — думалось мне, — если корову с белой лысиной я издали могу принять за женщину в белом платке? Нет, такой никому не нужен». И на душе у меня становилось горько-горько.
Когда же пришло Аксиньино письмо, то о себе я стал думать по-другому: значит, и я чего-нибудь стою, раз девушка ради меня учится грамоте, раз она первая пишет о своей любви…
На другой же день я ответил Аксинье. Я старался писать как можно «разборчистей» — крупными, правильно выведенными буквами, без всяких росчерков и закорючек. Ведь именно так просила она…
Я написал, что скоро приеду на рождественские каникулы и что тогда мы непременно встретимся и поговорим обо всем, обо всем…
Встретиться с Аксиньей во время рождественских каникул мне, однако, не удалось. Если говорить точнее, то раза три я виделся с нею, но на людях. Поэтому никаких «тайных разговоров» между нами быть не могло. Надо бы встретиться в таком месте, где бы нас никто не увидел и не услышал. Но разве найдешь такое место зимой, когда всюду глубокий снег, когда стоят трескучие морозы или дует холодный ветер, метет метель? Да к тому же были мы чересчур робкими и стеснительными и уже по этой причине не решались искать для встречи каких-либо укромных мест.
Перед самым моим отъездом в Смоленск Аксинья, словно бы угадывая мои мысли о том, что нам так и не удалось поговорить по-настоящему, тихо, чтобы никто посторонний не расслышал, сказала мне:
— Ну что ж… подожду до теплых дней. Теперь уж недолго…
Действительно, не так уж долго пришлось ждать теплых дней, когда я приехал в Глотовку на каникулы — уже на целое лето. И тут начались наши вечерние встречи с Аксиньей. Происходили они и на этот раз не наедине, а всегда в присутствии других людей. И — странное дело — я не чувствовал в этом никакого неудобства, посторонние люди нисколько меня не смущали.
Пока еще не наступила летняя страда, деревенская молодежь в сумерки собиралась, как обычно, где-либо на бревнах. Бревна, сложенные у чьего-либо сарая или просто на улице, были хороши тем, что заменяли собой скамейки: все желающие могли удобно расположиться на них, чтобы сообща пошутить, попеть песни или завести общий разговор. А если в деревне к тому же был еще и гармонист, ну хотя бы самый захудалый, то не исключались и танцы: земля возле бревен была утоптана так плотно, словно ее зацементировали.
Впрочем, гармониста в Глотовке не было. Да и вечерние сборища молодежи, совсем было прекратившиеся после начала войны, только-только начинали возобновляться. И были они не такими веселыми, не такими шумными и многолюдными, как до войны. Объяснялось это тем, что каждый — и молодой и старый — вольно или невольно чувствовал на себе все те беды, все те несчастья, которые принесла и продолжала приносить война. Да и молодежи стало меньше: больше все одни девушки, а парней — раз, два, и обчелся. Из парней встречались только те, которых еще не забрали на войну, не забрали то ли потому, что еще не вышли года, то ли из-за какого-либо физического недостатка.
Но, так или иначе, собрания на бревнах начались. И как только наступали сумерки, туда неудержимо тянуло и меня.
Глотовские бревна лежали почти посередине улицы возле трех старых берез, широко раскинувших свои могучие, низко свисавшие кроны как раз над тем местом, где располагалась молодежь. И это создавало своего рода уют и даже какую-то особую прелесть.
Когда я подходил к месту сборища, то уже заранее слышал, как какая-нибудь девушка вдруг начинала говорить Аксинье:
— Аксюта, смотри-ка, твоя любовь идет!..
Но Аксинья еще раньше, чем ее товарка, примечала, что я иду по улице, и потому энергично начинала освобождать мне место рядом с собой.
— А ну-ка, — говорила она сидевшей рядом товарке, — отодвинься во-он туда…
Или:
— Уходи, парень! Пересядь куда-нибудь. Тут тебе делать нечего.