Вечерние встречи с Аксиньей продолжались и после этого случая. И было в них, пожалуй, все так же, как и раньше. Все так же… Впрочем, нет. На самом деле Аксинья, оставаясь, как и раньше, ласковой, доброй и внимательной ко мне, в то же время стала более молчаливой и грустной. Я это замечал, и, когда спрашивал, что с ней, отчего она такая, Аксинья неизменно отвечала:
— Да ничего… Ничего со мной не случилось. Я такая же, как и всегда…
А скоро наступил срок моего отъезда. Я уехал в Смоленск. И Аксинья, которая с такими большими трудностями выучилась грамоте только ради того, чтобы писать мне письма, больше уже не прислала мне ни одного письма, не написала для меня ни одной строчки. Нетрудно было догадаться, что я навсегда потерял ее, что ушла она от меня далеко-далеко и ко мне никогда уже не придет. А потом… потом я узнал, что Аксинья вышла замуж…
Невысокого роста, но крепко и ладно сложенная, Аксинья отличалась завидным здоровьем и какой-то особо миловидной внешностью, особой привлекательностью. Между тем в мужья ей достался парень ниже ее ростом — маленький, тщедушный, щуплый, словно заморыш какой-то. Почему она пошла за такого, было просто непонятно. А все же пошла…
Но самое печальное не в этом. Самое печальное было то, что не более чем через год после свадьбы Аксинья умерла при первых же родах. Умерла, не прожив на этой земле и двадцати лет.
Наверное, ее можно было спасти. Но поблизости никаких врачей не было, а привезти врача откуда-нибудь издалека не догадались ни муж Аксиньи, ни свекор, ни свекровь. Не догадались, а может, не захотели тревожиться, понадеясь, что все уладится само собой.
Аксинья разделила трагическую судьбу бесчисленного множества других русских девушек и совсем еще молодых женщин, которые уходили из этого мира, едва начав жить в нем, уходили, ничего не успев сделать, уходили, не оставив после себя никакого следа, никакой памяти о себе, в чем, впрочем, они нисколько не виноваты. Сейчас, может быть, уже не осталось ни одного человека, кто знал Аксинью, кто помнит о ней, кто мог бы сказать о ней доброе слово. Так пусть же в этих моих воспоминаниях оживет она хотя бы на одно мгновенье и пусть увидят ее ныне живущие…
Со сколькими бы людьми я ни встречался в жизни, каким бы бесчисленным ни казалось мне количество живущих, я всегда с большой болью переносил смерть каждого человека, особенно если знал его лично, а не только по рассказам. Для меня нужен был каждый, каждый в моем представлении как бы светился своим особым светом, каждый был по-своему значителен и необходим для меня. И потеря его почти всегда была моей личной потерей. Особенно же горько я переносил смерть тех, кто умирал в молодом или самом раннем возрасте, умирал без поры, без времени. Такие смерти, такие утраты не забывались по многу лет.
Началось это, по-видимому, еще с детства. Когда мне было лет девять, в Глотовке умер у кого-то ребенок — мальчонка не более двух лет. Я видел его еще совсем недавно. Он что-то лепетал, весело смеялся, протягивая ручонки к незамысловатой деревенской игрушке. А теперь вот говорят, что он умер…
До этого случая я не знал, что такое смерть. Конечно, я слышал разговоры, что, мол, тот-то умер, того-то схоронили, но что это значило практически, не представлял. Если же смутно и представлял, что люди все же каким-то образом умирают, то полагал, что это бывает совсем-совсем редко, да и то в других местах, а не в наших.
И вдруг умер этот мальчонка. Для него сколотили маленький гробик из потемневшего от времени теса. Причем я заметил, что снаружи гробик был белым — снаружи тес постругали, а внутренняя часть гробика была темная и шершавая: там тес не постругали. То ли забыли, то ли не захотели, решив, что внутри все равно ничего не видно. Мне стало очень обидно за мальчонку, что его так нехорошо обманули.
Умершего положили в гробик и понесли на кладбище. За мертвым мальчиком шло десятка полтора глотовских мужиков и баб. Среди них были и дети, в том числе я. Попа на похороны не позвали: считалось, что ребенок — святая душа. Он не успел еще нагрешить, поэтому и без попа бог примет его прямо в рай.
На кладбище среди белых молодых берез, не успевших еще покрыться шершавой коркой, два мужика — один из них отец мальчонки — быстро вырыли в желтой песчаной земле продолговатую ямку. На дно ее опустили гробик, помедлили с полминуты и, перекрестившись, стали зарывать яму.
Я молча следил за всем этим, и меня не покидала мысль: а что же будет дальше? Я еще не представлял тогда, чем все это обычно кончается.
А кончилось тем, что яму зарыли, насыпали над ней небольшой холмик, обложив его дерном, только что снятым с того места, где начинали рыть могилу.
Я ждал, что тут-то и произойдет нечто важное, нечто самое главное. Однако вместо этого кто-то из присутствующих, молча стоявших по обе стороны могилы, равнодушно сказал:
— Ну что ж, мужики, пошли!.. Солнце-то, оно вот-вот сядет.
И все послушно двинулись в сторону деревни. Пошли, даже не оглядываясь на то место, где только что зарыли несчастного мальчонку.