И Аксинье в таких случаях все беспрекословно повиновались. И когда я подходил к собравшимся уже совсем вплотную, Аксинья протягивала мне руку и усаживала рядом с собой. Часто случалось и так, что я садился в непосредственной близости от Аксиньи, но на одно или два бревна ниже ее. В таком случае она почти всегда клала мою голову себе на колени, покрывала ее своим платком и, засунув руку под платок, мягко и нежно гладила мои волосы. Я любил это, любил прикосновенье ее огрубевших от работы, но все же добрых и ласковых девичьих рук.
Случалось, конечно, и наоборот: она клала мне голову на колени, и я гладил ее густые русые волосы, заплетенные в две тугие косы.
Все это делалось совершенно открыто, без всякой утайки, на глазах у всех. И не мудрено, что спервоначалу Аксинью (именно ее, а не меня) стали всячески осуждать в деревне. Как это, мол, девка при всех вешается парню на шею?.. Стыда у нее нет, что ли?..
Но Аксинья как будто и не слышала ничего. И своего поведения нисколько не изменила. Ее словно зачаровал кто-то, словно действовала она, подчиняясь чьей то воле, и на окружающих не обращала никакого внимания. Но так у нее все было искренне, доверчиво, так чисто, трогательно и душевно, что всякие нехорошие разговоры об Аксинье, внезапно начавшиеся, столь же внезапно и прекратились. Никто уже как будто и вовсе не замечал ее все же несколько необычного отношения ко мне.
— Да чего там замечать-то. Просто играет она… И ничего тут такого нет…
Мне было и грустно, и невероятно хорошо, положив голову Аксинье на колени и закрыв глаза, слушать, как поют девушки. А пели они в то лето песни все больше протяжные, печальные, песни о расставаньях, о разлуках и о других горестях и неудачах. Вероятно, и тут сказалась война. Веселые, задорные, бойкие частушки, что слышались раньше почти в каждой деревне, исчезли из обихода.
Была в нашей деревне одна певунья, о которой говорили, что поет она не только голосисто, звонко, но еще и «с выносом». Это значило, что голос певицы звучал так широко и переливчато, так высоко поднимался на некоторых гласных звуках, что она как бы уже выносила отдельные слова и звуки за круг, за предел самой песни, за очертания ее мелодии.
Вот она-то почти всегда и была запевалой. Чаще других пели песню «Кругом я, девка, осиротела»[8]
. Как начнет, бывало, выводить ее голос это «кру-у-го-ом», как начнет он, охватывая каждый звук, переходить с одного «у» на другое, а с «у» на «о», то опускаясь, то поднимаясь все выше и выше и делаясь все звонче и звонче, так и кажется, что вот-вот он не выдержит, не вытянет и оборвется на первом же слове песни. Но звонкий, чистый девичий голос все-таки выдерживал, и девушка благополучно допевала не только слово «кругом», но и те начальные строки песни, которые ей полагалось:А дальше, как бы давая певунье передышку, в песню вступал хор. Он пел мягко и печально, всем своим много« голосьем подтверждая горькую жалобу девушки:
Когда хор умолкал, снова звонко и широко, но словно бы с какой-то невероятно горькой обидой начинал звучать голос запевалы, которая умоляюще просила:
«Нет, не вернется он, — думал я, слушая песню и почти совсем забывая, что это лишь песня, а не действительное событие. — Не вернется… Ты теперь его разве только во сне увидишь…»
Не могу объяснить почему, но мне почти до слез нравилось, что девушки пели «искор» вместо «искру» и «заронув» вместо «заронил». В этом заключалась какая-то своеобразная прелесть: неграмотно спетые слова казались мне какими-то особенно наивно-трогательными и горькими.
Между тем песня шла все дальше и дальше:
«В твоих
Была и еще одна песня, которую в Глотовке пели довольно часто и которую я тоже не мог слушать равнодушно. Вот она: