В те годы и в голову не могло прийти, что я когда-либо попаду в Польшу и польский язык понадобится мне практически. А учить его так, на всякий случай, вряд ли стоит… Кроме того, я ведь уже изучал в гимназии целых три иностранных языка. А это немало… Словом, верх взяло равнодушие, и я оставил польский язык, о чем весьма сожалею, хотя и сожалеть сейчас уже слишком поздно. В памяти остались лишь несколько польских слов, которые я усвоил от Марка Шлавеня, и, в частности, слово kobieta (женщина). Это слово я запомнил самым первым.
Марка Шлавеня не призывали в армию потому, что был он близоруким и носил очки. Но война неумолимо продолжалась и требовала все новых и новых солдат. Поэтому с такой степенью близорукости, какая была у моего приятеля, перестали считаться. И его зимой вызвали в Ельню к воинскому начальнику, заставили пройти медицинское обследование. Но медицинская комиссия в Ельне пока не могла сказать окончательно, можно призвать Шлавеня в армию или нет. И его отправили на дообследование в Смоленск.
Приехав в Смоленск воскресным утром, Марк Шлавень прямо с вокзала пришел ко мне, а вернее, к нам, потому что братья Свистуновы хорошо знали Шлавеня по моим рассказам.
Все мы очень не хотели, чтобы Шлавеня признали годным и отправили бы на фронт. И потому весь день и весь вечер только и говорили о том, как бы сделать, чтобы отстоять Марка, чтобы его не послали на фронт, где он конечно же погибнет. Придумать, однако, ничего путного не могли.
И вдруг я придумал! Придумал и сразу же уверовал в возможность осуществления своего внезапно возникшего плана. С жаром стал доказывать, как все это очень просто.
— Вместо Марка Шлавеня, но с его документами на медицинскую комиссию пойду я. Меня-то никакая комиссия не может признать годным для службы в армии. Вот и напишут «не годен». И Марк Шлавень будет спасен!
— Да ведь ты же намного моложе меня, — говорил мне Шлавень. — И это сразу видно, и сразу же всякий поймет, что тут что-то не так.
— Ну, подумаешь, моложе! — рвался я вперед. — Это ведь часто бывает, что один человек выглядит моложе другого, хотя возраст у них и одинаковый. Да и кто там будет следить, моложе я или старше. Проверят глаза — и готово!..
Мне так сильно хотелось совершить этот предполагаемый «подвиг», что я продолжал приводить все новые и новые доказательства своей пригодности для него. И то ли я действительно убедил своих товарищей, что надо поступить так, как предлагаю я, то ли они сделали вид, что поверили мне, но только все они стали подсмеиваться и над медицинской комиссией, и над воинским начальником, и вообще над всякими властями: вот, мол, как мы проведем вас за нос!.. Будете помнить!
Спать я лег в полной уверенности, что завтра утром отправлюсь вместо Шлавеня. И потому, что я все время думал об этом, заснуть мне не удалось ни на одну минуту.
А утром и Василий Васильевич, и Марк Шлавень сказали, что идти мне никоим образом нельзя.
— Ты сразу же попадешь, как мышь в ловушку, — говорили братья Свистуновы.
— Понимаешь, — вступил в разговор Марк Шлавень, — я же поляк. Стоит кому-либо задать тебе вопрос по-польски (а это вполне возможно, так как поляков в Смоленске много), и ты пропал…
Я, однако, продолжал стоять на своем: пойду, да и только!
— Слушай, ты, голова садовая, — вмешался в разговор Василий Васильевич, — ведь воинскому начальнику наверняка переслали из Ельни документы Марка. А в них ельнинская комиссия, несомненно, записала, какая у него близорукость: ну, предположим, у него пять или шесть диоптрий. А у тебя в три раза больше. Сразу же любой врач, да какое там любой врач, любой дурак поймет, что тут обман…
Так и не пустили меня к воинскому начальнику. И раздосадован я был отчаянно. Ведь мне-то уж заранее представлялось, как я спасаю человека от посылки на фронт, спасаю от верной гибели. Но совершить «подвиг» мне так и не удалось.
Марк Шлавень пошел к воинскому начальнику сам. И его признали годным. Я уже никогда больше не видел его. И что с ним случилось, не знаю.
ПОСЛЕ ФЕВРАЛЬСКОГО ПЕРЕВОРОТА
То ли это случилось в масленицу, то ли в другое время, но только сразу два дня кряду — суббота и воскресенье — оказались праздничными. Да и накануне, в пятницу, уроки в гимназии продолжались лишь до двенадцати часов дня. Таким образом, на двое с половиной суток я был совершенно свободен.
При таких обстоятельствах я почти всегда, если только были деньги на железнодорожный билет, стремился уехать в Глотовку, которая словно бы и вправду неслышно звала меня, и я никак не мог не откликнуться, не ответить на ее зов.
Поехал я в Глотовку и на этот раз, чтобы, проведя там праздники, в ночь под понедельник уехать обратно: поезд приходил в Смоленск утром, и я, если отправиться в гимназию прямо с вокзала, вполне мог попасть на первый урок.