Вот она –
Стесин:
Я очень люблю Гробмана и считаю его очень умным человеком, а Таня Колодзей – стукачка.Холин:
Виталий, мне кажется, что ты – говно.Стесни:
Холин, ты ни хуя не знаешь, поэтому заткни свое ебало и молчи.Кабаков
(Показывая на огромную кучу говна на клавесине): Кто это накакал?Бахчанян:
Это накакал Брусиловский.Холин
(Очень громко): Клевета! Толя не мог это сделать, он угощал меня индейкой, купленной Сапгиром.Стесни
(Писая на спящего Лозина): Вставай, Андрюха, еб твою мать!Лозин
(Вытираясь грязным китайским полотенцем): Ситникова не видели?Кабаков:
Я еще раз спрашиваю, кто это накакал?Бахчанян:
Это накакал Брусиловский.Холин:
Толя не мог это сделать, потому что он – племянник Кирсанова.Брусиловский
(Тихо пукает): Пу-у-к.Все присутствующие, кроме Стесина, закрывают носы двумя пальцами.
Стесни:
Слушайте, что я вам говорю. Есть на свете только четыре художника: Гробман, Шагал, я и Кандинский.Холин:
Виталий, вы забыли включить в этот список Толю Брусиловского и Льва Нусберга.Стесни:
Игорь, пшел на хуй!Брусиловский
(Чешется спиной об угол асамбляжа Ламма): Чух-чух-чух…Кабаков:
Я последний раз спрашиваю, кто это накакал?Бахчанян:
Это накакал Брусиловский.Холин:
Толя не мог это сделать, потому что он служил в рядах Советской Армии в звании младшего сержанта, я даже видел фотографию, на которой запечатлен Толя в чужой капитанской шинели, под сосной в городе Чугуеве, на родине Репина.Брусиловский:
Игорь, ты еще забыл сказать, что у меня папа был писатель.Холин:
Ничего я не забыл, я все помню, у меня даже в записной книжке это записано (Лезет в боковой карман и вынимает красную книжку с тремя буквами КГБ).Стесин, Лимонов, Сундуков, Бахчанян, Лозин, Туревич, Кабаков теряют сознание.
Холин
(растерянно): Не ту книжку достал.Брусиловский гладит Холина по голове. Холин обнимает Брусиловского. Брусиловский целует Холина взасос. Холин снимает брюки. Брусиловский гасит свет.
(Занавес)[125]
Помню, как спросил я Эдика Лимонова:
– Ну на кой черт ты на Запад уезжать собрался? Что ты, русский поэт, там делать будешь? Они своих-то поэтов всех напрочь извели, а тут ты еще припрешься.
А он посмотрел на меня, по-детски серьезно и вместе с тем беззаботно, своими
– А я там шить буду – рубашки, брюки. Я портной хоть куда!
И Лена его, «Козлик», тоже при сем присутствуя и красотой упоительной чаруя, промурлыкала:
– Ах, пристроимся как-нибудь, не всю же жизнь торчать в этом клоповнике.
И она-то пристроилась.
Теперь, задним умом уже, понимаю я, что хитро лукавили знакомцы мои тогда, ибо точно знали, на что целились. В большинстве своем были они и прозорливы, и предприимчивы. Вот только пороху, таланту да ума многим не хватило, оттого и промахнулись.
Конечно, жизнь художника всюду не сахар. Если на любимой родине высунуться не давали да с отечественным покупателем из-за всеобщей уравниловки туго было, то на Западе иные стандарты оказались, иное бытийное пространство – без тусовок, посиделок и завистливо-восхищенно-одобрительной поддержки трудящихся масс. Вдобавок еще и конкуренция волчья – не продохнешь. А покупатель богатый, он хоть в потенции и существовал, но вот приобретать «новый» русский авангард как-то не слишком торопился.
Тут кое-кто и понял, что такое «тоска по родине», отчего это Фалька, Альтмана, Цаплина и иже с ними столь неудержимо домой потянуло – жрать было нечего, а на родине твердую зарплату обещали, как-никак профессора, всем художественным наукам обученные.
Впрочем, и другое понятно было – им-то самим никакой зарплаты не светит. Никому они на любимой родине не нужны. Потому, хошь ни хошь, а надо на новом месте прикипать. И прикипели.
Что касается Лимонова, то он совсем даже не кривлялся, когда себя как портной заявлял. В Москве среди гениев и тусующегося с ними народа Эдик снискал себе популярность отнюдь ни на литературной стезе, а вот именно – как портной-брючник. К нему сотнями в очередь записывались и за счастье почитали у «самого Лимонова» брюки пошить.
Жена Лозина Маша работала в паре с Лимоновым по верхней одежде – наимоднейшего фасона рубашки да блузоны шила.