Это он тренировался, стиль оттачивал.
Потом истории его стали не столь символичные, но зато более смешные – в духе «конкретного реализма». Тетушке моей, как бы в благодарность за пирог с чаем, он обычно рассказывал что-нибудь сугубо личное.
– Я, Елизавета Федоровна, круглый сирота с самого младенчества. Ни мамы у меня, ни папы не было. Меня, знаете ли, коза выкормила.
Все врал, конечно, но старушка очень умилялась.
Со временем Лозин и компанией обзавелся что надо – Сапгир, Стесин, Холин, Брусиловский, Лимонов… – в общем, весь творческий «неофициал».
Однако с собственным живописным творчеством у него ничего путного не выходило, хоть убей. Видать, все силы духовные расходовались на нерукотворные образы.
Я и сам тогда все никак не мог как художник определиться:
Однако одно понял для себя твердо: что касается живописи, то здесь одного таланта мало.
Еще Василий Кандинский писал, что живопись как искусство
По-видимому, и Лозин это со временем уразумел. Приглядевшись внимательно к московскому житью-бытью, нашел он себе занятие по плечу – стал «душою общества» – того самого, что впоследствии умные люди назвали словом «андеграунд», понимая под этим нечто среднее между интеллектуальной оппозицией, художественной богемой и «дном». В этом чудесном мире, который «скульптор-формалист» Эрнст Неизвестный именовал не иначе как «катакомбами» – по-видимому из-за формального сходства между экстатическими состояниями первых христиан и делириевыми переживаниями молодых «гениев» – Лозин всех знал, и его там все знали и привечали.
Лозин – само радушие и хлебосольство, эдакое воплощение божества домашнего очага в художнической шкуре.
И все вместе они – совсем не «мы», т. е. никакого цельного сборища собой не являют, каждый сам по себе значительная персона и только тем в компании занимается, что себя самого представляет.
Разговор об отъезде идет – туда, на Запад. Сапгир – против, и категорически против! Он разбушевался. Стучит кулаком по столу, возмущается, рычит: «Нечего там, на Западе, русскому поэту делать! Никому он там на хуй не нужен, даже себе!»
Стесин одной рукой гладит по толстой заднице лежащую на диване девицу, которая всем своим сладостным Мурочкиным видом молчаливо изображает уютную апатию, другой – ритмично машет перед носом «нашей первой группы», словно отгоняя от него, бедолаги по жизни, ядовитые вопли обезумевшего Сапгира.
Гробман злобно щурится и что-то вскрикивает невпопад про сионизм, выражая тем самым свое неодобрение и крайнюю степень неприязни к Сапгиру.
Лимонов, напротив, блаженно улыбается, будто пребывает в легком трансе. И кажется, что удивленно-вопросительное выражение, всегда присутствующее на его лице, как несмываемая клоунская маска, сейчас именно должно воплотиться во что-то конкретное, осмысленное и очень существенное – вот бы только с силами собраться.
«Наша первая группа», затаившись, ждет своего часа.
Лозин видно, что блаженствует, упиваясь ароматами этой замечательной застольной беседы гениев и, вставляя реплики, умело регулирует степень накала страстей, понимая, что всякий спор – начало драки, а в зрелом возрасте, согласно совету покойного Конфуция, совершенномудрый должен воздерживаться от драк.
И тут вот Стесин, который тоже драк не любил, ибо в любой потасовке его именно всегда и норовили прибить, начал курить фимиам Лимонову, да и себя заодно нахваливать: