Да, близко было уже утро, раннее утро 1 марта 1906 года. Но ничто не предвещало рассвета. Темное небо без звезд и луны казалось плоским, лишенным глубины. Между ним и слабо отсвечивающим снежным покровом земли как будто парили в воздухе казавшиеся совсем близкими сопки.
«Почему же они черные? Ведь лес на них покрыт снегом!» — подумал Костюшко. Этот вопрос несколько мгновений беспокоил его, как беспокоит человека вдруг забытое имя, которое мучительно хочется вспомнить. И когда понял, что ветер, сильный ветер, оголил хвою леса, сдул с холмов колючий снег, Костюшко как-то успокоился: «Значит, ясная голова у меня».
Осужденных вывели к станции. Ночной вокзал, освещенный сильным светом керосиновых фонарей, остался справа. Приговоренных вели через багажный двор на линию. Они оказались в знакомом мире железной дороги, под ногами привычно ощущались шпалы, и ухо ловило дальние гудки и шипение пара, выпускаемого локомотивом на запасном пути. Зеленый глазок семафора мерцал, как всегда, успокоительно, мягко.
Поезд Ренненкампфа стоял на запасном пути. Около каждого вагона застыл часовой в косматой шубе и башлыке. В окнах пульмановских вагонов кое-где горел свет. Здесь шла своя жизнь. В одном окошке желтый блик лежал на белой занавеске.
— Стой!
Приговоренных остановили возле вагона. Это был обыкновенный зеленый вагон третьего класса. Он был прицеплен в хвосте поезда Ренненкампфа. Вагон смертников.
— Входи! — раздалась команда.
Эрнест, тряхнув головой и ругнувшись, первым взошел по ступенькам.
Слабый луч падал на платформу из окна салон-вагона, где при свете настольной лампы под желтым шелковым абажуром работал генерал Ренненкампф. Он еще не ложился.
Из пачки требующих ответа писем он выбрал письмо епископа. Так велел ему долг христианина. Церкви принадлежало первое место. Всегда. Везде. Генерал дважды перечитал письмо епископа, он отлично понял и оценил хитроумный ход Мефодия.
С одной стороны, епископ должен был ходатайствовать за смягчение участи арестованных, во всяком случае, он ставит его, барона Ренненкампфа, в известность о том, что прихожане просят о снисхождении к преступникам. С другой стороны, епископ, как он пишет, целиком уповает на решение генерала, то есть снимает тем самым свое прошение о милости.
Смиренный тон письма польстил Ренненкампфу. В нем генералу слышалось признание огромности его личных заслуг.
Да, естественно, что он, солдат, принимает на свои плечи всю тяжесть бесповоротного решения. Барон начал писать, быстро выводя ровные, без нажима, готически заостренные строчки:
«Ваше преосвященство! Как воин и посланный для водворения порядка между железнодорожными и телеграфными служащими, увлекшимися мятежом и действиями своими причинившими неисчислимые убытки государству, я, естественно, должен наказать виновных со всей строгостью законов…»
Ренненкампф был готов облегчить душу епископа категорическим суждением о приговоренных:
«Я лично нисколько не сомневаюсь, что все, за кого вы будете просить, — генерал умышленно не написал: «просите», — люди, отказавшиеся от веры и церкви. Почти все казненные до сих пор не только приготовляясь к смерти, но и перед самой казнью, отказались от исповеди и принятия святых тайн…»
Еще несколько общих слов. Ренненкампф аккуратно заклеил конверт, сам надписал: «Его преосвященству епископу Забайкальскому Мефодию» — и откинулся на спинку кресла.
Участь мятежников была решена.
И хотя все было покончено с этим делом и восемь приговоренных находились здесь, в последнем вагоне его поезда, под надежной охраной и за решетками, безотчетное беспокойство владело генералом.
Да, для тупицы и дикаря, как он часто мысленно, а в тесном кругу и вслух, называл Меллер-Закомельского, все было просто.
Ренненкампф покосился на пространное и дерзкое послание Меллера, сегодня доставленное офицером связи и в досаде брошенное на стол:
«…Читу надо было разгромить, и если бы мастерские взлетели на воздух и был бы от того убыток казне ничтожный сравнительно с громадными убытками, причиненными ранее революционерами, зато впечатление было бы огромное и революция надолго бы стихла…»