В этом доме не было женщины. Ни любовницы, ни ключницы, не говоря о жене.
И ладно бы. Встречались Норову и одинокие помещики-бирюки.
Но что за дом, в котором вообще нет прислуги?
И кто эти дети?
Книги привлекли его внимание. На мебели была пыль. На книгах её не было. Норов снял верхнюю. Адам Смит. Ну конечно же. Нет такого русского помещика с завихрениями, который не читал бы Адама Смита. Догнать Америку неплохо бы, согласен, ну-ну. Он отложил Смита в сторону. Монтень. Вся французская философия казалась Норову сущим умственным дерьмом. А это что? Готические буквы. По-немецки Норов не умел — не помогло и путешествие по Германии. Битте айн пильс, вот и всё. И айн братвурст. Онне земпф, битте.
Он пролистал. Слепоглухонемые страницы бубнили что-то, уж точно не про пиво и сосиски, блеснула картинка. Норов прихлопнул страницу, перелистнул, снова нашёл. Брови его подпрыгнули.
— Чего вам угодно?
Норов, вздрогнув, захлопнул книжицу. Плавно, как человек, который не сделал и не делает ничего предосудительного, положил её на стол. В дверях стоял старик. Дети теснились позади него, выглядывая то справа, то слева.
— Угодно увидеть господина Бурмина.
— Барин изволил уехать по делам.
— Ну по делам так по делам, — не стал упрямиться Норов, вынул визитную карточку. — Не стану дожидаться.
Приоткрыл занятную книжицу. Нашёл нужную страницу. Заложил визиткой изображение вервольфа.
И только на крыльце, увидев, что на дворе белый день, что светило солнце и улыбались солнечные рожицы одуванчиков, Норов ощутил, как вспотели ладони.
Спица подпирала крышку. Её надо было вставить точно в паз.
Мышеловку эту привезли из Смоленска. Вместе с остальными другими. Деревянными и железными. На пружинке и на прутике. С петлёй или зубцами. С приманкой и без. Которые гуманные, рекомендованные английским женским обществом милосердного обращения с животными. И которые на убой.
Гуманные он сразу велел вернуть в лавку.
С крысами-то гуманно? С мышами милосердно? Только на убой. Чтобы с кровью. Чтобы хрясь — и металлическая рамка перебила хребет. Или раз — и железные зубья прокусили тело насквозь. Чтобы чик — и крошечное лезвие перерубило пополам. Или бам-с — и молоточек размозжил грызуну мерзкую бошку.
За то, что грызли, портили, усеивали своими вонючими шариками, засирали своим голокожим потомством всё! Всё, что с таким трудом поставлено, построено, сбережено. Ну погодите.
Он вытянул губы трубочкой. Прицелился концом спицы. Не попал. Не попал. Попал! Вот так.
Шишкин с довольным видом поднялся. Вытер о жилет вспотевшую ладонь, ощутил умиротворение, оно казалось таким прочным, таким глубоким, ничто не могло его поколебать. Шишкин решил, что готов для мира, и пошёл к жене.
Но разговор с ней произвёл то же магическое действие, что обычно. В пять минут от благодушия не осталось и следа.
Шишкин в беспомощной ярости обвёл взглядом гостиную:
— Вот это всё! Всё! Анна Васильевна, что вам так нравится! И показывает ваш хороший вкус! Куплено на мои. — Он стукнул себя в грудь; жена поморщилась, будто от неприятного звука, Шишкину захотелось отвесить ей леща, мазнуть кулаком по скуле — он схватился за спинку стула, топнул стулом об пол. — Мои деньги!
Жена встала из кресла и, не удостоив ни словом, ни взглядом, вышла.
А ведь он шёл сюда с намерением не просто помириться — поговорить по душам. Поделиться тем, что давило душу…
— Да твою ж растакую мать! — Шишкин бахнул стулом от души. Хотелось разбить что-нибудь — в щепки, вдребезги, чтоб брызнуло и полетело по всей комнате. Пузатая расписная китайская ваза на каминной полке остановила его налитой яростью взор. Но Шишкин вспомнил, сколько было за вазу плачено. Опустил, тяжело дыша, руки.
«Не велено к барину!» — услышал вопли лакея, потом бубнёж мужиков. Вышел сам. Явились староста и Пантелей.
— Что надо?! — рявкнул Шишкин. — Ну?!
С этими можно было не церемониться, чай, не фарфоровые.
Мужики замялись. Переглянулись. Начал староста:
— Тут бы поговорить надо.
— Так говори!
В глазах старосты промелькнуло что-то. И спряталось — до поры.
— Тут дело малость деликатное, — пояснил Пантелей.
— С бабами деликатничать будешь. Давайте, что там. Некогда мне танцы танцевать. Говорите дело. Или проваливайте.
Староста скосил на Пантелея взгляд, смысл которого был ясен им двоим.
— Что ж, дело так дело. Только бы ещё понять, в чём оно, — странно начал.
— Нечисто что-то с барином соседским.
— С каким ещё?
— Из Бурминовки.
Шишкин фыркнул.
— Не вам о господах судить. Всё? С этим и приволоклись?
Шишкин размашисто прошёл к двери, распахнул, чтобы…
— Он детей Ваньки про́клятого утащил, — сказал староста.
Рука Шишкина так и замерла на медной ручке:
— Че-го-с?
— Трёх сирот.
— Куда?
Мужики пожали плечами.
— То есть как — утащил?
— В коляску свою посадил — и увёз. Среди бела дня.
— Среди бела дня? — Шишкин вспомнил костяные глазки Норова. Почувствовал, как усталость навалилась на плечи, заполнила голову мокрым песком. Хотелось сесть, лечь, уснуть — но уж точно не валандаться с этим скользким делом, от которого на руках будто оставалась вонючая болотная слизь. Хотелось стряхнуть её и забыть.