– Вы не можете почувствовать волшебства языка Пушкина, – снисходительно повел плечами русский.
– Эту тему мы уже обсудили, – бокалы поставлены на стол, нож, не повредивший одежду и брюшную полость, водворен на исходное место, следовало в свое время попенять прислуге – ножи не должны храниться так высоко, а мне сейчас в беседах с русскими не стоит задевать ни Пушкина, ни Гоголя, ни Тургенева, ни Толстого, ни Чехова, ни многих других.
Кстати, когда имя Гоголя мой ныне вступивший в должность уполномоченного по связям с русской общиной проводник упомянул в беседе со мною, я заподозрил, что он уже в курсе относительно моей сексуальной ориентации. Мне показалось даже, что он при этом взглянул на меня испытующе, ожидая сочувственного моего отношения к судьбе писателя. Легким поклоном я подтвердил свое участливое и сострадательное отношение к личной трагедии Гоголя, которое в сочетании с почитанием моим спутником слога и юмора сего титана русского слова, по моим расчетам должно было послужить укреплению чисто человеческой симпатии между нами. Но я ошибся тогда в своей догадке.
– Каким образом вы здесь оказались? – поинтересовался я.
– Мне приснился Бог, он поджег простыню на моей постели с четырех сторон и прогремел с потолка: «Поди туда-то, встреть того-то. Будешь ему Вергилием, Данте читал? Не выполнишь – голубым сделаю!»
Вот это – новость для меня! Оказывается, являясь к земному стаду своему во снах, ты, о Великий Пастырь, не брезгуешь пользоваться их языком и стимулировать их будущие поступки близкими их пониманию посулами и острастками.
Новому своему знакомцу я сказал лишь:
– Голубой – главный цвет вашего флага, белый – всего лишь служит ему фоном.
Он неопределенно хмыкнул. Позднее я ознакомился с последними спорами русских в блогосфере по данному вопросу. Их, оказывается, очень занимают ныне так называемые «парады гордости». Диапазон мнений весьма широк: от по-детски непосредственного «облить бензином и сжечь» до весьма просвещенного подхода, мирящегося с самим явлением, но требующим сделать его невидимым, вернее, более удаленным от общественных мест, чем, скажем, процесс дефекации или конвенциональный половой акт.
Хотя по прошествии некоторого времени и по мере углубляющегося знакомства со здешним своим фельдъегерем (в духе времени – переименую его в офицера связи) меня стало тянуть порою провоцировать последнего на почве нетрадиционной сексуальной ориентации, я легко справляюсь с соблазном, ибо ты, Господи, подобрал мне не слишком благообразного спутника. К тому же свирепость русских законов советского времени в отношении гомосексуализма (а тогда именно возмужал мой провожатый и сформировались его жизненные установки), породила у обитателей российских пространств ощущение, что гомосексуалист в их среде – такая же редкость, как, скажем, убийца, и мой новый друг, видя перед собой ежедневно обыкновенного временно ожившего французского маркиза, не в состоянии был поверить всерьез, что я могу представлять собою экземпляр из сонма этих чудовищ. Захоти я его соблазнить, думаю, мне пришлось бы немало потрудиться, чтобы дать ему понять со всей определенностью, о чем идет речь. Может быть, мне пришлось бы прибегнуть и к откровенно пошлым или псевдолитературным приемам, или и то, и другое вместе. Например, когда он утром постучался бы в мою спальню, я крикнул бы ему из постели: «Входите!» – и не слишком полагаясь на русскую его догадливость, построил бы фразу следующим образом: «Мой Алексей уж поднялся ото сна, но сам я, как видите, еще в лежачем положении». Представляю, как на лице моего друга после небольшой заминки отразилась бы смесь двух чувств – желания угодить новому приятелю, покровительствуемому самим Всевышним, и нескрываемого отвращения. Увы! Все, что оставалось бы моему Алексею, не видящему удаляющейся спины оскорбленного квартирохозяина, отправившегося завтракать в одиночестве, если уж придерживаться до конца русского образного ряда, – либо искупаться в ледяной проруби, либо докрасна растереться после жаркой бани.
Любопытно, откуда этот «Алексей» прыгнул мне на язык? От Вронского и Каренина, что ли? Ведь оба они – Алексеи, не так ли?
Но, Господи! Когда же цивилизация коснется хотя бы краешка русской души, подарив ей умение ретушировать эмоции и не допускать их столь явного отражения лицевыми мускулами, какое привиделось мне в этой гипотетической реакции моего русского знакомца? Между прочим, я заметил, что и женщины их таковы. Никогда не обнаружите вы разницы во взгляде француженки, которым посмотрит она на безобразного старца и прекрасного юношу. Лицо же женщины русской, скорее всего, для первого окаменеет холодной маской гордости, при виде второго – может вспыхнуть и даже порозоветь до мочек ушей. Правдивость и искренность всегда почитались мною как лучшие из человеческих качеств, но как глубоко способны они при данных обстоятельствах ранить душу европейца! Какой долгий процесс развития предстоит еще русским понятиям о светской учтивости!