Но не такой уж он, представляется мне, политический гений, не такой блестящий актер, чтобы с точностью морской чайки огибать волны инстинктов его электората. Просто стиль его и инстинкты до сих пор совпадали со зманкомовскими. Зманкомовец ведь – не злодей какой-нибудь. Утверждение, что самый верный и быстрый способ добиться женщины – это врезать ей кулаком в глаз, а потом приставить нож к горлу, он отвергнет с возмущением. Это не его пропорция. А с пропорцией Либермана зманкомовец чувствовал себя легко и комфортно. И как поступит теперь Либерман? Убедит верных и почитающих его, что ответ и был тотальным, массивным, непропорциональным и сокрушительным? Что в эскалации, в военных действиях дошли до конца? Выждет ли какое-то время и затем вернется, как ни в чем не бывало, к грозной риторике, рассчитывая, что ее ласкающие русскую душу психологические массажные пассы уврачуют эту самую душу, смягчат недовольство, погрузят ее в нирвану, окунут в благую забывчивость? Или изобретет что-нибудь сногсшибательное и неожиданным маневром критическую ситуацию развернет на сто восемьдесят градусов, обратив временное электоральное отступление в последующую победу и проявив в полной мере талант народного вожака? Или поможет ему правосудие, надев на непокорный лоб его терновый венец, и превратит в глазах зманкомовцев в мученика, в Фому Фомича, изгнанного и возвращающегося в Кфар-Степанчиково – село на Ближнем Востоке?
Перечитываю сейчас только что написанное и скопированное – и кажется мне, что когда-нибудь, по возвращению на Небеса, вспоминая свое нынешнее писанье-печатанье, вовсе не результаты нынешних мыслительных усилий своих в толковании наблюдений буду еще и еще раз перебирать в уме, но только курсив цитат и будет стоять перед моими глазами. Нежный шрифт этот, по неизвестной мне причине названный “Italic”, и в самом деле напоминает живопись великих итальянских мастеров – так подробно, полно и точно отражает он биение русских душ на ветру истории. И чудится: уловив умиление мое, ты кладешь мне, Господи, на плечо длань свою и произносишь прочувственно, как только ты один и умеешь: «Таким вы мне больше нравитесь, маркиз! Ведь все они там, на Земле, – мои дети, все – немножечко русские!»
Mon ami!
Чувствую, как переменился я за годы, проведенные мною в близости к тебе. Кроме того, на прошедшие со времени выхода моей книги о России годы пришелся период окончательного становления искусства слова. План – ограничиться лишь тем, чтобы собрать эти письма в некое подобие политического памфлета, как это было сделано мною когда-то, вызывает ныне во мне чувства неудовлетворенности и уныния.
Развитие разума, требуемое для непоэтического словотворчества, отстает от эволюции чувств и произведенных под их диктат творений. Не случайно человечество родило вначале поэтов, затем архитекторов и художников и лишь к концу моей земной жизни на родине моей, во Франции, литературное дарование Флобера сравнялось наконец с Праксителевым даром ваяния и живописным гением великих итальянцев.
Скромный литературный эскиз, который рискую представить высокому суду твоего безупречного вкуса, вкладываю я в это письмо.
Утром любого времени года, в несчастливой Франции моего отрочества, проснешься, и сразу, еще до звона светлой струи в сирени ночной вазы севрского фарфора, прежде погружения мадлена в чай (досадного для прислуги и матери из-за намеренной его проказничающей неспешности), гадаешь, бывало, какие гости соберутся ныне вечером в салоне матери, какие выведенные из их речей открытия унесешь в черноту спальни, какие образы засыпающим сознанием будешь пытаться удержать, словно вырывающийся на ветру газетный парус, таращась в темные, цвета застывающей крови вертикальные низкие волны драпированных тканями стен и в близкие белесые холмы одеял и подушек. И ежели выяснишь, что в планах матери – лишь вечернее рукоделье пред свечами после дневных хозяйственных распоряжений, с каким разочарованьем бросаешься обратно в постель для унылого рукоблудия.
Но если слышишь, что прибудет блистательный Франсуа-Рене Ш. или великая госпожа де Сталь, греховная детская забава уподобляется дразнящему воображение шепоту с обещанием вечернего чтения глав испытующего юный разум романа, только-только вышедшего из-под пера одного из тех виртуозов мысли, какие были в наличии на европейском континенте, современном моей далекой юности.