Первый день рождества был ознаменован в тюрьме праздничным обедом. В добавку к обычной баланде заключенным выдали по куску гусятины и рождественского пирога, который прислали сердобольные богатые благотворительницы. А через неделю наступил новый год. Не сговариваясь, ровно в полночь, как только начали гулко бить стенные часы в коридорах, все политические нажали на кнопки звонков в своих камерах.
Кто–то первый крикнул: «С новым веком, товарищи!» Этот крик, словно эстафету, подхватили все камеры, и он вихрем пронесся с этажа на этаж по тюремному зданию. Всполошились надзиратели. Они бегали от одной двери к другой, а заключенные уже кричали не только: «С новым веком!», но и совсем крамольное: «Да здравствует революция!», «Долой самодержавие!», «Свободу политическим заключенным!» Послали за начальником тюрьмы.
А события тем временем приобрели еще более широкий размах. За шумом и криками никто не услышал цокота копыт по тюремному двору. И только когда из тюремной кареты вывели двух закованных в кандалы молодых людей в студенческих шинелях, кто–то в знак приветствия выбил стекло в окне камеры, и его осколки со звоном полетели на подметенный к празднику каменный двор. Это послужило своего рода сигналом: десятки заключенных принялись разбивать стекла. Это было подобно пожару, который вспыхнул неизвестно отчего и мгновенно охватил все здание.
Наконец прибыл начальник тюрьмы. Из караульного помещения выбежали солдаты–часовые и построились в ожидании команды.
А по этажам уже гремела «Марсельеза», но не та, которую сочинил француз Руже де Лиль, а своя, российская, написанная народником Лавровым:
Смидович не отличался голосом, но какое это имело значение сейчас! И он вместе с другими подхватил, продолжил песню:
Он не заметил, как надзиратель открыл дверь и в камеру ворвался рассвирепевший начальник тюрьмы.
— Молчать! — крикнул он неожиданно тонким для его комплекции голосом.
Смидович не обратил на него никакого внимания.
— Семь дней карцера! Лишить свиданий на три месяца! — зашелся в крике начальник. — Я вам покажу, как бунтовать!
— Пять дней карцера! — Эти слова донеслись уже из соседней камеры…
В отличие от других тюремных дверей, эта скрежетала пронзительно и зловеще. В нос ударил запах плесени и отхожего места. Глаза не сразу привыкли к полумраку, и пришлось шарить руками, чтобы нащупать поднятую и привинченную к стене кровать — единственную «мебель», которая имелась в этом каменном мешке. Стены и пол были скользки от пронизывающей сырости.
«Зато попел в свое удовольствие», — вспомнил Смидович слова, которые пробурчал отводивший его в карцер Длинный.
Что ж, он ни на секунду не раскаивался в своем поступке. Когда–то надо было дать волю накопившимся чувствам — протесту, негодованию, ненависти, тоске по свободе. Неделя карцера — это, в конце концов, не так уж и много, особенно когда не знаешь, сколько тебе придется просидеть в тюрьме. Труднее всего было примириться с отсутствием книг, своих записей, к которым он время от времени возвращался. И, конечно, свиданий с Валей, теперь они отодвинулись еще дальше.
В полдень над потолком зажглась крохотная, почти не дающая света лампочка и вошел незнакомый надзиратель. Он принес кружку холодной воды и фунтовый неразрезанный кусок черного хлеба.
— Через три дня кипяток и горячее получите. А пока на водице да хлебушке посидеть придется.
— И на том спасибо… Лампочку хотя бы не тушили.
— Не могу. Приказано, чтоб без света. Потому — наказание.
Неделя, проведенная в карцере, тянулась мучительно долго. Часы у Смидовича отобрали, и счет времени он вел по посещениям надзирателя, приносившего еду, да по глухому, едва слышному звуку полуденной пушки с Петропавловской крепости.
После карцера одиночная камера показалась ему едва ли не номером гостиницы: он был среди своих книг, снова взялся за перо…
«Керченский завод… Здесь решил я опять начать свое дело… От завода на пристань вела железная дорога. Пристань работала день и ночь и освещалась электричеством от небольшой электростанции, заведовать которой поручили мне…»
И снова, как и в первый раз, нахлынули воспоминания. Он встал и принялся мерять шагами камеру, беззвучно шевелил губами, складывая слова в нужные фразы. Несколько раз приоткрывался глазок в двери, и надзиратель видел то хмурое, то улыбающееся лицо узника.