— У вас цепкая профессиональная память, господин прокурор…
За сколько дней впервые представлялась возможность переночевать в доме, в тепле, но Смидович не пожелал и минуты оставаться под одной крышей с бывшим жандармом. Да тот и не приглашал. Он заперся на своей половине и не подавал признаков жизни. Громко и печально скулила собака на привязи, и ненцы покормили ее.
— Ты что с ним сделаешь, Петр? — спросил Теван, показывая рукой на запертую изнутри дверь.
— Я с ним, Теван, ничего не сделаю. Для этого существует суд. Сами ненцы будут его судить — Яунгат, ты, все, кого он обманывал.
— А я думал, Петр, ты сам побьешь Сеньку, чтоб больше не обманывал.
Петр Гермогенович рассмеялся. В юные годы, случись такое, он, наверно, не сдержался бы и под горячую руку «разобрался» с этим мерзавцем. А теперь нельзя. Пришлось загнать поглубже того бесенка, который в молодые годы сидел во всех Смидовичах: в Инке, умудрившейся провести за нос арестовавшего ее жандарма и бежать, в Ольге, давшей пощечину нахальному конвоиру, в Марии, угощавшей жандарма пирожными из коробки, на дне которой лежали прокламации. Он сам мог вдруг вспылить по какому–нибудь пустяковому поводу и теперь удивлялся, как это у него хватало пылу вытолкнуть из камеры следователя или гнаться за инспектором по гимназическому двору.
Он улыбнулся, вспомнив тот нашумевший в гимназии инцидент, после которого его выпорол отец и на несколько часов запер в своем кабинете.
…Инспектор был худ и тщедушен, но в этом тщедушном теле было заключено столько желчи и ненависти к ученикам, что их хватило бы на всех педагогов Первой классической мужской гимназии. Свою злобу инспектор постоянно вымещал на толстом и добродушном мальчике Захаре Галкине, которого с огромным трудом определил в гимназию отец, писарь суда. В тот день инспектор, как обычно, вошел в класс, шаркая башмаками о пол, острым взглядом ощупал каждого ученика и открыл журнал.
— Не скрипите партами, сидите тихо, — сказал он, прислушиваясь. Парты в классе были старые и скрипели при малейшем движении ученика. — Захарий Галкин, вы опять скрипите партой?
Скрип раздавался со всех сторон, но инспектор неизменно обращался только к Галкину.
— Я не скриплю партой, Людвиг Иванович, — тихо ответил Захар, стараясь не шевелиться.
— Захарий Галкин, станьте в угол, — монотонно сказал инспектор.
— За что, Людвиг Иванович? Я же не виноват, — попробовал оправдаться Захар.
— Захарий Галкин, помимо того, что вы сейчас станете в угол, вы пригласите завтра ко мне ваших родителей.
— Людвиг Иванович, простите, меня отец побьет, — пролепетал Захар.
— Захарий Галкин, помимо того, что вы сейчас станете в угол, а завтра пригласите ко мне ваших родителей, вы сегодня останетесь без обеда до восьми часов.
И тут вскочил Смидович:
— Вы… плохой человек, Людвиг Иванович. — Вы — несправедливый человек, — сквозь слезы пробормотал он.
Лицо инспектора побагровело.
— Вы сейчас же после урока отправитесь в карцер, Петр Смидович! — крикнул он тоненьким, визгливым голосом.
В карцере было не так уж и плохо, но душила обида и накапливалась злость. Смидович стал колотить ногами в дверь и колотил до тех пор, пока не сломал, замок. Дверь распахнулась. Против нее стоял инспектор, ему, должно быть, доставляло удовольствие наблюдать, как бушует в карцере ученик.
До сих пор Петр Гермогенович не может понять, что на него нашло в ту минуту. Наверное, его вид был настолько страшен, что инспектор невольно попятился. И Смидович с криком бросился к нему.
Инспектор побежал. Жил он при гимназии, и это спасло Смидовича: еще минута, и он настиг бы ненавистного инспектора…
Прошли десятилетия… Теперь он спокойно обсуждал свои поступки, взвешивал ошибки и не кипятился, когда ему указывали на них. Но вместе с мудростью, рассудительностью он сохранил в характере удивительно много чего–то даже не от юности, а от детства: голубые, улыбающиеся глаза, доверчивость к людям, искреннее и глубокое убеждение в том, что нет на свете плохих людей.
В нем сочеталась непримиримая ненависть к врагам той идеи, за которую он боролся всю сознательную жизнь, и какая–то непроизвольная терпимость к проступкам человека. Он всегда пытался найти оправдание им, и, только исчерпав в поисках все возможности, только окончательно и бесповоротно утвердившись в мысли, что больше сделать ничего нельзя, он считал такого человека своим злейшим врагом…
Решили разжечь костер, рядом с домом лежали наколотые дрова, но ни один ненец их не тронул.
— Это не наши дрова, а Сенькины, он хозяин дров и сам эти дрова в костер положит.
Смидович хотел было сказать, что дрова, очевидно, уже не понадобятся «луцу Сеньке», но не сказал, а только (в который раз!) подивился поистине удивительной честности этих людей.
Костер разожгли из веточек полярной березки, и все уселись вокруг него. Жаркое, цвета заходящего солнца, пламя освещало бронзовые лица, обращенные к Смидовичу.
— Ты помнишь, Теван, я рассказывал, как сидел в тюрьме при царе?
Теван закивал своей лохматой головой:
— Как не помнить, Петр. Ты много тогда рассказывал Тевану, красиво рассказывал.