Это была вольноотпущенница Эпихарида; коротко остриженная, с мясисто-красным лицом, огромными ножищами и ручищами, она походила на кавалериста. Уже давно склоняла она к мятежу моряков на мизенской верфи, красочно расписывая им злодейства Нерона.
— Народ не признает нас, — удрученно ответил Пизон. — Ходит на состязания в цирк и рукоплещет. К сожалению, не нам. Безработных пока еще мало. Мы хорошо осведомлены. Красильщики, ткачи, пекари, корабельщики, сплавщики, плотники, мясники, торговцы оливковым маслом, булочники не желают ничего предпринимать. Они работают и кое-как перебиваются.
— Но неужели матереубийца будет жить? — вмешался Лукан.
— Народ не верит, что он убийца, — отозвался Пизон.
— Поджигатель Рима, — продолжал Лукан.
— Всем известно, что мы выдумали эту сказку, — заметил Пизон.
— Чего мы ждем? — теперь уже с ненавистью спросил Лукан.
— Более подходящего момента, — просто сказал Пизон.
Партия крайних, встав, оглядела умеренных.
— Мы ждем, пока всех нас перебьют, — прогудел Лукан. И, не сдержавшись, прибавил: — Да здравствует республика во главе с императором!
Дрожа от волнения, не спускал он с умеренных пристального взгляда.
— Что вы хотите? — закричали те.
— Да здравствует император! — под хохот крайних насмешливо провозгласил Лукан.
Все понимали, что две партии скорей истребят друг друга, чем убьют императора. Пизон и Силан пылали взаимной ненавистью, превосходившей их ненависть к Нерону.
— Так не держат совет, — сказал Пизон и произнес целую речь.
В ответ на нее прозвучала другая речь. Когда собирались бунтовщики, возрождалось старинное римское красноречие с изящными оборотами, лапидарными фразами, полными воодушевления и страсти.
Крайние требовали немедленных действий, хотели, чтобы на праздник Цереры, когда Нерон будет выступать в цирке, консул Латеран вручил ему прошение, как Метелл — Юлию Цезарю, а остальные, напав на императора, как Брут, Кассий и Каск, закололи его. Заговорщики не могли выйти из-под власти воспоминаний о давно минувших временах.
— Рано, — возразил Пизон.
— Поздно! — заорала Эпихарида. — Завтра. Или лучше сегодня.
— Если не найдется римлянина, который возьмется это сделать, я сам прикончу скверного рифмоплета, — воодушевился Лукан.
— Нам надо раскрыть наши карты, — не унималась Эпихарида.
Представитель партии умеренных, Натал, вольноотпущенник Сенеки, разбогатевший с его помощью, спросил насмешливо:
— А где Сенека? Почему он не раскрывает своих карт?
— Он болен, — ответили ему.
— Притворяется больным.
— Сидит дома, философствует, — продолжал Натал. — А потом примкнет к победителям.
— Замолчите! — войдя в раж, закричал Лукан. — Он поэт, у него нет ничего общего ни с кем. Ни с нами, ни с вами. — И он побледнел.
Напуганный собственным криком, он устыдился, что, покинув гнусный и мерзкий императорский двор, под влиянием страсти попал в это общество, не менее мерзкое и гнусное. Разве место поэту в каком-нибудь политическом лагере? Лукан, удрученный, опустился на ложе. Он больше не считал себя поэтом. Собственная жизнь представлялась ему бессмысленной, и он готов был пожертвовать ею, бескорыстно примкнув к любой партии.
Сенеку стремились заполучить себе и умеренные и крайние. Его известное почтенное имя передавалось сейчас из уст в уста, только о нем говорили, хотя он отсутствовал и вообще не общался с заговорщиками.
Зодик и Фанний молчали. Растянувшись на ложах, они с большим интересом следили за происходящим. Не понимая, к чему клонится дело, они решительно воздерживались от одобрения или протеста. Но, когда страсти улеглись, довольно уверенно вышли на сцену. Новоиспеченные Кассий и Брут стали уверять Пизона, как оба они трудились не жалея сил и сколько еще предстоит сделать, чтобы поднять народ на восстание. Почесав в своей мудрой лысой голове, Пизон полез в карман за деньгами. Он знал, что означают такие речи.
После совещания стали расходиться. Не было принято никакого важного решения, и никто, кроме Зодика и Фанния, не понимал, зачем пришел сюда.
— Кто это? — с удивлением глядя на двух друзей, спросил Лукан у Субрия, трибуна преторианской когорты.
— Поэты.
— Кто, кто? — с сомнением спросил Лукан.
— Республиканцы, революционеры.
— При виде их мне кажется, я не поэт. — Разведя в недоумении руками, Лукан обнял трибуна за плечи. — И если они ненавидят Нерона, я люблю его.
Позорным и тяжким провалом закончилось совещание. Одни в страхе разбежались, другие заснули. Толстуха Эпихарида, ревностная революционерка, плевалась от омерзения.
Лукан же только смеялся.
В последнюю минуту, когда заговорщики собрались уходить, со двора в дом забрела собака. Рыжая, огромная, в половину человеческого роста, любимица хозяина. Лукан долго смотрел на ее рыжую шерсть, а потом воскликнул:
— Нерон!
Все в восторге повторяли новую, единодушно принятую кличку собаки.
Но только в этом их мнения сошлись.
Эпихариду арестовали в ту же ночь, когда она возвращалась домой, на окраину города, в свою убогую комнатушку.
Она не сопротивлялась. Молчала. И в тюрьме не пожелала ничего говорить.