Мальчик запрокинул голову, открыл глаза. Высоко над садом кругами ходили голуби. Когда он опустил голову, вокруг уже никого не было. Рубашка на груди темнела пятнами, похожими на перевернутые восклицательные знаки. Успокоившись, он побрел к колодцу. Рукоятка ворота вырвалась и бешено завертелась, сверкая и пристукивая… Он мыл в ведре голубую рубашку, пока руки не заломило от ледяной воды. Отжав, натянул на себя и замер от холода.
Домой пришел, когда стемнело. Увидев у ворот бабушку, хотел нырнуть за сарай, но она заметила.
— Так огурцы и не полил, охальник.
Мальчик убежал во двор и спрятался за дверью сарая. Он слышал, как бабушка прошла в избу, потом вернулась. С крыльца раздалось ее протяжное:
— Ве-е-еня-я!
Он выскочил из укрытия:
— Чего ты кричишь, ну чего?!
— Пойдем-ка на свет. — Бабушка завела мальчика в горницу. — Господи-кормилец, да кто ж тебя, бедного, так измордовал, изувечи-и-ил?..
— Ну, начала…
— Кто побил, говори! — построжала голосом бабушка. — А то, раз спустишь, проходу давать не будут…
— Не скажу, — заупрямился мальчик.
— Я все равно узнаю, прямо сейчас пойду к Сычевым, бандит этакий!
— Да не он это, не он, — испугался мальчик.
— Кроме него некому…
— Пристала… Гусаки…
— Так я и знала, — возвысила голос бабушка. — Толстолобые, все печенки отшибить могут. На ребенка…
— Заладила: «Ребенок, ребенок»! Да никакой я не ребенок… — Мальчик чуть не плакал.
— Собирайся, пойдем, — бабушка повязала платок. — Им раз спусти — доймут, толстолобые.
— Не пойду, — упрямился мальчик. — И ты не ходи никуда, поняла?
— Надевай сухую рубашку, мы им покажем, собачищам. Прости меня, господи, окаянную… — Бабушка перекрестилась и за руку повела мальчика.
Степан Гуськов, отец обидчиков, был во дворе. Бабушка от ворот закричала, как знаменем, размахивая мокрой рубашкой.
— Я твоих бандюг в сельсовет выпру! И тебя, черта губастого, штрафану. Привыкли над беззащитными издеваться. Думаете, и окороту вам не будет?!
— Да ты погоди, Митриевна, погоди. Говори толком, — растерялся Гуськов.
Успокоившись, бабушка рассказала, в чем дело. Степан вывел из дома поникших Толяна и Витьку.
— Вон бугаины какие! — опять запричитала бабушка. — В сельсовет выведу! Новенькую рубашонку обезобразили. Избили дочерна.
— А чо он дразнится? — глядя куда-то в сторону, бормотнул Толян, но бабушка расслышала.
— Что же теперь, за это убивать надо? Ты тоже на него подразнись. Вон кулачины — как кирпичи.
— Кирпичи, — самолюбиво усмехнулся Витек.
— Ты не щерься, — прикрикнул на него отец, — а то я те сщас… Ну-ка проси у него прощения, — кивнул он на мальчика.
Толян переступил с ноги на ногу. Витек смотрел в пол и тоже молчал.
— Слышь, что те отец говорит? — Степан для вида шлепнул Витька по затылку. Тот захлюпал от обиды.
— Прости, больше не будем, — шепотом сказал Толян.
— Рази можно друг с дружкой драться? — сразу помягчала бабушка. — Надо друг за дружку заступаться. Он поменьше, вы побольше, помогать должны.
Когда уходили со двора, мальчик обернулся. Толян показал ему кулак.
После ужина бабушка ушла к соседям пропускать через сепаратор молоко. Мальчик долго сидел у окна. Думал. Потом вырвал из тетради листок. Стараясь, чтобы буквы получались ровными и большими, вывел: «ОБЬЕВЛЕНИЕ». Покатал в зубах ручку и с новой строки написал: «Меняю имя Веник на имя Шура. Еще отдам шестилезвенный ножичек. — Вздохнул и добавил. — А фонарик я потерял…»
Когда бабушка вернулась, он уже спал.
Михаил ПЕТРОВ
ГУСИ
Осенний ветер вымел из колков листья, вычесал сухие бледные травы. Ветер гонит над деревней жидкие тучи, шатает деревья, отчего кажется, что они движутся. Если долго и пристально смотреть на быстрый кизячный дым, струящийся из печных труб, движется и деревня. А когда ветер стихает, Алешке кажется, что деревня вместе с огородами, тополями, выгоном сейчас подъедет куда-то, остановится и нужно будет подыматься с насиженного места и куда-то идти. Но новый порыв ветра, и деревня вновь трогается с места.
Смеркается. Все расплывчатей очертания предметов, все громче их голоса. Мир к ночи многоголос, будто стадо возвращающейся домой скотины, — гудят провода, тонюсенько свистит на сухих жердях береста, пышно шипит стожок соломы, и еще тысячи неведомых голосов торопятся рассказать о своем, непонятном…
Шш-шу-шшш — шумит под окном большой тополь.
Дзинь-тень-тень… Дзинь-тень-тень — через равные промежутки времени прозванивает на огородном пугале ржавое ведро.
Та-та-та-та — стрекочет в исступлении серая тряпка на заборе.
Если постараться, можно подставить лицо ветру так, что ветер запоет в носу, как в печной трубе. И Алешка старается. Потом, съежившись, идет к брату Петьке и садится с ним рядом под копну почерневшей от мороза картофельной ботвы. Тщательно запахивает телогрейку, сморкается про запас, чтобы подольше не тревожить руки, и осторожно сует их в рукава: обшлага рукавов засалены до блеска и холодны, как резина.
— Наверное, сегодня не пойдет, — с горечью говорит Алешка. — А то ночью повалит, когда спать будем.