Тот факт, что в тридцать восемь лет, при моей профессии, я все еще не до конца разобрался в самом себе, является признаком почти патологической застенчивости. В то время я испытывал непонятное смущение при виде клиники, и причиной этому были не только мои туманные констатации. Больной начинал на меня влиять. Мы вели с ним долгие и вполне серьезные разговоры, я чувствовал, что его мир близок мне, и ловил себя на готовности принять крайности за нечто естественное. Высшее целомудрие, которое мы обсуждали, было пронизано тайной сексуальной силой, она была, в сущности, его душой. Но намеки на нее прятались так глубоко, что никто третий не мог бы их обнаружить. Мы проявляли ту последнюю степень деликатности, которой я всегда лишь жаждал, но никогда раньше не встречал, — она превосходила даже мои собственные о ней представления. Один говорил, например: «Девушка в длинном белом платье…»; другой добавлял: «…край которого она едва-едва приподнимает, чтобы сесть…» Где-то в повторении «едва-едва» таилось неудержимое стремление к обладанию, облеченное в почти нечеловечески нежную форму. Наши беседы все больше превращались в странный синтез единомыслия и самого утонченного лицемерия. Я чувствовал, что в этом кроется серьезная опасность, старался держаться как врач, но мне это не удавалось. Все реже и все с большим трудом я звонил по телефону какой-либо знакомой женщине, чтобы пригласить ее вечером пойти куда-нибудь вместе. Я брал трубку, вспоминал про какой-нибудь замеченный прежде, но до поры скрытый в моем сознании недостаток и так и не набирал ее номера.
Как-то раз мой лучший друг, тот самый, к кому относилось определение «я знал лишь одного человека, столь же беззащитного», позвонил мне в клинику и пригласил к себе на день рождения. Теперь мы уже больше не друзья. Не то чтоб я стал избегать встреч с человеком, напоминающим мне мое старое «я». Наоборот, решив стать другим, я, может быть, попытался бы изменить и его. Я сказал бы ему: «Наш характер составляет наше несчастье, наши чувства столь тонки, что ни у кого не хватает времени их оценить, мы уступаем дорогу даже привратнику, то есть в сфере естественных волевых столкновений находимся на самой низшей ступени и обречены на гибель». Но вскоре после упомянутого дня рождения вокруг моего друга развернулись неожиданные события, и случилось так, что его характер изменился, однако, не в желанном для меня направлении. В свое время я объясню, почему я не хочу его видеть.
На дне его рождения я познакомился с его двадцатипятилетней троюродной сестрой, женщиной-ребенком того самого исчезающего типа, который мы с моим больным пытались найти и обобщенно обозначали как «девушку в длинном белом платье». Наблюдая за ней, я почти не верил своим глазам, почти удивлялся тому, что ей двадцать пять лет, а с ней ничего еще не случилось и она жива. Каждое существенное слово, которое я хотел ей сказать, я предварял по крайней мере тремя несущественными, маленьким предрасполагающим предисловием, потому что доброжелательность и доверчивость, сиявшие в ее глазах, были дня меня точно едва уловимый чистый звук, который я, напрягаясь, старался слышать все время. Но глаза ее, конечно же, гасли, когда по ним било что-нибудь вульгарное в сторонних раздражителях. Пожилой родственник собрался уходить и, стоя в дверях, сказал: «Коли что не так — не обессудьте». Я уловил в ее взгляде тень и сделал тактичную паузу.
— Вы похожи на вашего кузена, — осмелился я заметить в конце одной тирады.
Ее заинтересовала моя профессия, и я стал рассказывать ей о пациентах, обрисовывая их как можно более привлекательными: легко уязвимые люди, сломленные каким-то одним или множеством унижений. Однако, сказав в конце «вы похожи на вашего кузена», я вдруг испугался множественности значений, которую эта фраза приобрела в таком контексте. Не причислял ли я каким-то образом их обоих к тем, о ком я только что говорил? Не позволял ли я себе неделикатного намека на то, что мы подходим друг другу: ведь я был другом ее кузена, значит, между ним и мной тоже много общего. А может быть, он и говорил уже ей о сродстве наших характеров? Не стирал ли я разграничительную линию между собой и своими пациентами; и вообще, что я наделал? Стараясь не следить за ее реакцией, страшно сконфуженный, я извинился и пошел на кухню. Постоял там, возле тарелок с бутербродами, неоткупоренных бутылок и торта — в обстановке, которая подмигивала мне и говорила: «Хватит глупить, больше жизни, больше смелости! Тебе нравится эта девушка? Это самое главное!»
Я вернулся в комнату. Немного погодя она встала, и я спросил, могу ли я ее проводить.
Жила она недалеко. Постукиванье ее каблучков, ее движения в темноте мало-помалу внушили мне, что она не только бесплотный дух, но и тело. Разумеется, я был более чем далек от мысли «грешное тело». Я не выразился бы так о ней и сегодня. Но все-таки я стал держаться проще. Спросил, кем работают ее родители. Учителя — оба.
А она? Учительница.