13-го. Воет ветер за окном. Получила ли ты мое письмо о хаосе? Сижу один в конторе. Ем с наслаждением твой шоколад. Я один, какое наслаждение!
Твое последнее письмо очень интересно. Образ Андрея Болконского мне самый близкий из всех литературных героев. А свидание с Наташей в Мытищах — любимые страницы книги. Помнишь это, «как счастливо!». Но уход при жизни Андрея из мира, его равнодушие человека, погруженного в нирвану, мне чуждо. Мне кажется, нужно другое — нужна свобода от страха смерти, а не от привязанностей жизни. Возможно ли это. Мне кажется, что возможно, и порой мне кажется, что я приблизился к этому. Только умереть мне хотелось бы «ближе к милому пределу»[601]
.Вспоминаю своего умершего сына. Павлинька едва обозначился в жизни. Ему не было и 1½ года, когда он умер. Его жизнь протекла в самый тяжелый в материальном отношении год. У Тани от недоедания не хватало молока. Надо было прикупать — а прикупать было очень трудно из‐за заградительных отрядов — чухонки боялись возить. А помощь в консультациях еще едва организовывалась. И я помню тихий, жалобный плач ребенка и отчаянье на лице матери. Он был очень тихий. Совсем нас не беспокоил по ночам. Глазки у него были очень живые, умные, зоркие. Мария Сергеевна (жена Ивана Михайловича) называла его маленьким Жаном Кристофом (помнишь замечательное описание его раннего детства?). Но развивался Павлинька медленнее своих сестер и брата. Таня была к нему как-то по-особенному привязана. Наш тихий мальчик покинул нас, и мир, до того целостный, был потрясен до основания: мы поверили в смерть. До этого мы знали, что она есть, но не верили в нее. Смерть Таточки, казалось, разрушила все. Но моя болезнь, едва не кончившаяся смертью, и потом выздоровление спасли нас тогда. Таня читала после «Войну и мир». Я писал «Душу Петербурга». Но Таня не могла жить в опустелой детской. Она уехала за город в Красную Славянку в школу-интернат. Я ездил к ней каждую неделю с ночевкой. В охватившем нас мраке мы еще теснее прижались друг к другу. Еще глубже ощутили свое единство. Смерть детей была горем, наиболее остро и сокрушительно пережитым мною за всю мою жизнь. Но это страдание вместе с тем таило в себе силу совместного его переживания и какие-то возрождающие силы. Смерть Тани — вдали — была пережита в огненной муке, но все же была уже в душе какая-то притупленность. Первое, все охватывающее страдание неповторимо, как и первая любовь. Впрочем, та безысходная мука, охватившая меня в Кеми, объясняется и тем, что, несмотря на близость друзей, я, по существу, все же был одинок. А главное, смерть произошла в мое отсутствие. Это было самое страшное, и вместе с тем, быть может, именно в этом было то притупляющее, о котором я писал. Но яд смерти от этого действовал сильнее.
Там, в Славянке, мы, оставшиеся одни, по-новому стали ощущать свою любовь, свою слитую жизнь[602]
. Тяжело мне было в понедельник, на неделю, покидать Таню. Она провожала меня, спускаясь с холма, занятого парком Самойловой (знаешь красавицу, написанную Брюлловым, с девочкой-турчанкой). Между двумя холмами вилась речка — Славянка. Здесь мы прощались на мосту. Таня оставалась на мосту, а я поднимался на второй холм. Как-то она сказала мне слова из песни «Мы простимся на мосту». И вот сейчас мои товарищи по заключению играют в нашем бараке «Мой костер в тумане светит».Помнишь, когда я слыхал последний раз эту песню. Это было весной 1937. Когда мы с тобой после прогулки с Лидой по герценовским местам Ст. Конюшенной слободы — сидели на крыше «Праги», и перед нами в огнях простиралась Москва. Увижу ли ее когда-нибудь. Увижу ли тебя, моя любимушка, моя утешительница. Темная ночь. Ревет ветер. Мчится мгновенный век, снится блаженный брег[603]
. ТвойА я все не могу кончить письмо. Я прочел статью Новича об Огареве. Он совершенно за общими фразами не дал почувствовать этого необыкновенного человека. Может быть, мне, если бы я был на воле, удалось бы написать статью о нем[604]
. Ты мне не ответила, передала ли ты в рукописный отдел Лит. Музея мою статью, которую я просил озаглавить «Думы Герцена о былом» (если есть два экземпляра). Или же этого делать не следует. Но прошу тебя поставить это заглавие на статье, я имею в виду ту, где я писал о борьбе Герцена с временем за прошлое. Сегодня я в письме, по выражению Огарева, ушел «в святую даль воспоминаний». Прости, если что-нибудь было тебе неприятно. Но мне в эту тревожную от вьюги ночь так захотелось просто, непосредственно, ничего не опасаясь побеседовать с тобою. Поймешь ведь ты меня? Ну, будет.Сегодня мой начальник значительно облегчил мне работу, и я надеюсь, что все наладится. Посылка, как всегда, прекрасная. Ты ведь знаешь, что от нее исходят флюиды твоих забот обо мне. Пришли мне, пожалуйста, чайную ложку. Очень нужна. Старая недавно сломалась. Я получил залатанные сапоги. Они велики, с непривычки неудобны, но зато я мог сменить на них валенки, т. е. убрать их, т. к. весна скоро победит зиму. Сегодняшняя метель уже из последних.