Целую тебя много раз. Спокойной ночи, еще раз
Пришли на конверты марки с видом Крыма.
Моя дорогая, моя любимая Сонюшка, как я обрадован твоим письмом из твоего Затишья. Как в нем я узнаю мою прежнюю Соню, слышу в словах письма интонации ее голоса. Как на меня повеяло тишиной, покоем и миром и, главное, уютом, теплом жизни, ее ритмами. И мне еще раз хочется сказать тебе спасибо за то, что ты поехала.
А я все бьюсь над цифрами. Сегодня был особенно обескураживающий меня день в смысле пригодности моей к этой работе. Я ее понял — но — … не могу ликвидировать наросшего за это время долга. А ночные сидки — изнуряют, и работоспособность падает. Вот я сижу, как дядя Ваня Чехова над цифрами, и мне чудится голос твой, голос Сони — «Милый дядя Ваня, мы отдохнем, мы отдохнем». Почему ты восприняла мое письмо о твоей тоске как упрек, а не как выражение любви, заботы, тревоги? Неужели же я хочу, чтобы ты в письмах не отражала себя данного дня. А мои упадочные письма. Неужели же мне писать тебе только тогда, когда на душе у меня твердо, устойчиво, а в дни, недели упадка — молчать или притворяться. Нет, наша переписка приняла такой характер, что мы уже не вправе писать друг другу деланые письма.
Ты просишь написать меня опять о своем бытие. У меня за исключением моей канцелярской бездарности все благополучно. Люди на колоннах сыты. Вырабатывают высокий %. Нет стремления давить непосильными нормами. Каждую неделю — нет, каждые 2 недели или собрание, или концерт кружка самодеятельности — или же спектакль. Художественная часть, конечно, «постольку-поскольку». Но все же она вносит некоторое разнообразие в нашу монотонную жизнь.
Люди здесь меня окружают иные. Это уже не колхозники. Почти все бытовики. Много молодых. Есть веселые. Тут б<ывшие> мелкие служащие, злоупотребившие властью. Тут кассиры-растратчики, тут служащие, под пьяную руку наделавшие бед. Они поют, смеются, борются, как мальчуганы, их сажают в «кондей» (карцер) за выпивки. В нашем бараке редко смолкает музыка. А мне порою жаль строгий стиль 184-ой колонны с ее колхозниками, которые, по существу, мне симпатичнее этих совслужащих, которых здешние рабочие зовут «придурками» и недолюбливают их. Впрочем, пристально приглядеться к своему новому окружению я не успел. Все время поглощает работа. Со своими знакомыми по 188-ой почти не вижусь. Но у меня есть маленькое дело «для души». Это разноска писем и их раздача по баракам. «Это он, это он, ленинградский почтальон» (Маршак)[605]
. Меня встречают дружелюбно. «А вот и наш дед с письмом». Усаживают на скамью, слушают имена, притаив дыхание. Когда кому письмо, кричат «Ну, танцуй». Те, кому долго нет писем, сердятся на меня. «Нехороший дед, нет от тебя проку». Ну, вот и листочек закончен. А уже до подъема, до «зори» недалеко. Целую тебя, целую и еще раз целую, твой, твой Коля.Получил извещение на посылку.
Пришли чайную ложечку.
Дорогая моя Сонюшка, час еще не поздний. За окнами все бело. Вчера большими, обильными хлопьями выпал снег. Даже деревья стоят белые, хотя инея нет, но большие хлопья осели в ветвях. Я один в конторе. Голова моя отяжелела от скачки цифр, и я устраиваю малый перерыв, чтобы побыть с тобой. Увы! Ты уже покинула Затишье, и мои мысли должны опять лететь к Арбату.
Первый раз сажусь писать тебе, не зная, о чем буду писать. Но меня потянуло к тебе, и я взял этот листик бумаги.
Начну с посылки. Дошла она очень хорошо, даже лук не пострадал. Только почему-то «Литературная газета» оказалась порванной. У меня получился излишек продуктов, и <я> тебя еще раз прошу сократить присылки. Самое ценное: сухари, сахар и масло. Пришли мне: полотенце и чайную ложку. Вот мои нужды.
Я живу сейчас под знаком смерти бабушки Катюши[606]
. Хотелось бы многое заново передумать, и нет никакого досуга для мысли, которая была при физическом труде. Нет даже выходных дней. И по ночам мне снятся столбцы цифр.