Я тебе обещал написать о своем реализме. Да, я больше узнал толщу людскую, сильнее понял, насколько был тонок тот слой людей, в котором я жил. Он далеко ушел от этой массы с их пониманием жизни, с их интересами, вкусами. Я имею в виду не только колхозников, но и служащих, так называемую интеллигенцию. Это все другое. И это было, конечно, очень дурно, что я ближе не знал их. Хорошо, конечно, то, что, несмотря на свое незнание, я в быту сумел подойти к ним и заслужить их уважение. Я чувствую себя коренным демократом. С детства не любил аристократов, и меня всегда тянуло к народу. Ты помнишь мои занятия с деревенскими детьми в течение ряда лет — в ранней юности. И этот врожденный демократизм мне очень помог теперь жить с ними, если не одной жизнью, то одним бытом. Еще раз прошу тебя — грусти о разрушенной нашей жизни, о моих погибших трудах (я имею в виду преимущественно мертворожденные книги последних лет), о моих человеческих утратах. Но не мучь себя думами о моей теперешней жизни. Этого не нужно. Пойми же меня до конца. Не в ней моя боль. Я ее выношу не хуже других. Говорят, опять выгляжу хорошо. Вот видишь. А как бы мне хотелось, чтобы ты прожила в Затишье до 10го
–12/IV, до начала весны. Целую, люблю и все еще жду свидания.Пришли мне мочалку. Моя уже совсем пришла в негодность.
Дорогая моя, любимая моя Сонюшка,
Вчера мне было так одиноко. Уже ночью, после работ, сидя в нашей конторе, слушал рассказы нашего конторского сторожа-чапаевца. Не хотелось идти в барак. Хотелось «домой». А потом вспоминал, вспоминал. Сегодня думал, неужели весь день пройдет без радости, но вот письмо от тебя — первое по возвращении в Москву.
Еще раз спасибо за тебя хорошим людям. А любовь друзей я очень чувствую и люблю их, может быть, еще горячее, чем раньше. Ценю их еще больше.
Меня ужасно огорчило известие, что пропал пушкинский автограф. Этих стихотворений было два. Которое «Воспоминаньями смущенный» или же «Навис покров угрюмой нощи»? Бедная хромоножка![615]
У нас теплые, ясные, сухие весенние дни. Река у одного берега тронулась. Вчера пролетала первая бабочка: «павлинье око». Работы наши близятся к концу. Жаль будет покидать эту колонну. У нас для рабочих кессонных работ устроен душ, и мы все им пользуемся. Такое наслажденье! Хожу каждый день им пользоваться. В кессон[616]
же меня из‐за сердца не пускают. Стройка мне интересна. Я люблю, когда что-нибудь нужное создается. Все находят, что я здесь поправился.У нас большие и радостные волнения. Каждый день освобождают из старых лагерников по несколько человек после суда. Говорят, что из 103 разбиравшихся дел 100 кончилось освобождением. Но касается ли это 58 ст. — не могу выяснить. Из нашей колонны освобождают все бытовиков, но и к-р старых у нас очень мало, так что это не показательно. Передавали сегодня, что на стройке утром был председ. сессии суда и говорил, что о к-р., взятых по изоляции, послан в Москву специальный запрос. Опять с весной расцветают надежды. Сегодня пишу мало. Прости. Еще много работы. Ночь. Шумы и звуки работы. Я один в конторе — а душа с тобою.
Дорогая моя Сонюшка, твое письмо от 26/III я готов был воспринять как умолчание тобою об полученном отказе, настолько оно было печально. Бедная, любимая моя жена! Но по правдивому тону этого письма я понял, что отказ тобою еще не получен и тебе еще, мой дорогой друг, придется его пережить! Вот что мучит меня! Обо мне же не беспокойся: я приму его вполне стойко. Ты в предыдущем письме писала, что придумала какие-то новые пути. Оставь, Сонюшка, эти хлопоты, надежды, разочарования только губят твое здоровье, надрывают твои силы. Предоставь все течению жизни. Жизнь мудрее нас!
Ты советуешь мне найти смысл в моей жизни здесь. По существу, он только в письмах. Все то осмысление моей жизни здесь — о котором я писал тебе в письме от 3го
(№ 62), имеет смысл в плане моей жизни в целом лишь при условии, что она не кончится здесь. А что все пережитое — лишь этап к последнему, завершающему периоду моей жизни уже на воле. А если его не будет, то к чему все это?Очень меня огорчает то, что я чувствую себя в лагере совершенно лишним человеком. Вспоминаю часто, как в юности, мечтая о большой значительной жизни, — я опасался стать «лишним человеком». Лаврецкие, Рудины, Неждановы[617]
мне были очень близки.Помнишь слова Лаврецкого — после последнего посещения дома Калитиных, когда он коснулся клавиш рояля, — «Догорай, бесполезная жизнь». А помнишь последние строки «Рудина» о бездомных скитальцах.