Одна из них касалась изображенного в «Аде» ресторана «Урсус», к которому, по набоковскому утверждению, не имел ни малейшего отношения парижский «Медведь» («L’Ours»), где они с Берберовой однажды были, а другая «неточность» касалась «некой портняжной детали» [Там же]. Речь шла о смокинге, который, по изложенной Берберовой версии, Рахманинов подарил ему еще до войны, а Набоков утверждал, что это случилось уже после переезда в Америку. Ворчливый рассказ о том, где и когда он получил этот смокинг и как с этим подарком в дальнейшем поступил, занял три четверти набоковского отзыва, определив его общую тональность. Разумеется, указанные Набоковым неточности были достаточно мелкими, и истолковать их иначе, чем желание придраться, было непросто[770].
Нет сомнений, что именно так их и истолковала Берберова. Суть набоковских замечаний ее, видимо, заботила мало, хотя, скорее всего, Набоков был прав в обоих случаях, но сам тон замечаний не мог Берберову не уязвить. Этот тон не оставлял ни малейших сомнений в том, что ее воспоминания вызвали у Набокова главным образом раздражение, безусловно подогретое, а возможно, и изначально спровоцированное ее рецензией на «Память, говори», о которой он, конечно же, не забыл[771]. Но чем бы ни было вызвано это раздражение, Берберовой стало совершенно понятно, что, несмотря на «превосходную» статью о «Бледном огне» и все комплименты «Курсива», отношения не могут быть восстановлены даже на самом формальном уровне.
Впрочем, из набоковского отзыва непосредственно выходило, что особых отношений никогда и не было, ибо Набоков мимоходом замечал, что они встречались в Париже всего «несколько» раз и все эти встречи были «непродолжительными» [Там же: 594]. Это противоречило не только собственным воспоминаниям Берберовой, но и сохранившимся документам – письмам и дневникам, однако полностью списать их на дурной характер Набокова было не так-то легко. Именно в это время у Берберовой появились основания подозревать, что отношения дали глубокую трещину существенно раньше, чем она считала.
К этой мысли Берберову подтолкнул ее недавний знакомый – молодой филолог Омри Ронен. Размышляя над ее рассказом о Набокове, Ронен высказал предположение, что их знакомство оставило след и в набоковской прозе и что именно Берберова послужила прототипом для Нины Речной из «Истинной жизни Себастьяна Найта».
Вспоминая тридцать с лишним лет спустя этот эпизод, Ронен пишет, что Берберова выслушала его предположение с кокетливой улыбкой и безо всякой обиды [Ронен 2001: 215]. Однако сохранившаяся в архиве копия ее письма Ронену говорит о другом[772]. В этом письме Берберова сухо пишет, что перечитала «Себастьяна Найта» и не нашла ни малейшего сходства между собой и набоковской героиней. Разумеется, этот ответ не означал, что у Берберовой не зародились определенные сомнения, от которых было трудно отмахнуться.
Другое дело, что публично демонстрировать свои чувства Берберова не стала, позволив себе, в сущности, только один демонстративный жест: она не стала исправлять ни одной из отмеченных Набоковым ошибок. Но этот жест вряд ли привлек к себе чье-либо внимание. Более заметно было то, что после статьи о «Бледном огне» Берберова перестала писать о Набокове, хотя раньше старалась отозваться не только на его собственные вещи, но и на все новые книги о нем[773]. Однако и это обстоятельство не должно было вызвать особого удивления: с начала 1970-х годов Берберова практически не писала ни статей, ни рецензий. К тому же она охотно соглашалась прочитать о Набокове лекции, когда ее приглашали престижные университеты. И, как свидетельствуют сохранившиеся в ее архиве письма, никогда не отказывала в помощи, если к ней обращались молодые (и не очень молодые) набоковеды[774].
Своей обиде Берберова дает выплеснуться в дневнике, в котором с начала 1970-х появляется ряд резких «антинабоковских» записей, а среди них и такая:
…От Appel’a его интервью с Набоковым. Читала вечером, тяжелое впечатление. Он все тот же, что был в 1916 г., когда его любимый художник был Бенуа, поэт – Блок, и т. д. Та Россия, тот мир, тот он сам. А прошло 55 лет, и были
Стравинский
Кандинский
Матисс
Новое кино
Новый театр
Новая архитектура
И т. д., и т. д., не считая новой политики, социологии, антропологии, Жака Моно и мн. другого. Как странно и как грустно, что он умер внутренне, и в этом смысле его «Ада» просто плач по прошлому (опять!)[775].