Нам выдали по кувшину молока и куску хлеба. Отвели комнаты. Первый раз в своей жизни я спала на двух больших кроватях, составленных рядом, под пуховыми ситцевыми перинами. У изголовья тикала «кукушка». Где-то трещал сверчок. Скрипели половицы. Было тихо и душно. Легкая, но жаркая перина мешала дышать. Я без конца просыпалась, чтобы проверить, жива ли Таня Гиляревская, спавшая рядом. Почему-то мне казалось, что под периной она обязательно задохнется.
В Плауэн мы прибыли в сумерки. Город был сильно разрушен. Загроможденные улицы, руины домов, наступавшая темнота создавали ощущение отчужденности и тревоги. Дороги мы не знали. Как ехать дальше и куда – спросить было не у кого. Людей было много, они сновали и исчезали, стараясь не входить с нами в контакт. Поразило обилие женщин с детскими колясками. Коляски вмещали одного, двух, трех и четверых детей. «Односпальные» коляски попадались редко. Позже нам сказали, что Плауэн – центр, в котором нацисты развивали свои теории воспроизведения нации…
Настроение в городе было угрюмым, зловеще враждебным. Нам без конца указывали неправильную дорогу, и, вместо того, чтобы выехать из города, мы продолжали по нему кружить. Все нервничали. Наступала темнота. В большинстве своем люди проходили мимо, не отвечая и не останавливаясь. Наконец, один инвалид остановился и на вопрос переводчицы путь указал.
Покинув город, мы оказались на шоссе. Кажется, это была автострада – дорога, проложенная на костях людей. Местность началась гористая, покрытая темными лесами, с обилием узких ущелий. Из ущелий доносился шум воды. Нам было сказано ехать до моста, который появится справа. Шофер спешил. Наконец, показался белевший мост. Шофер круто свернул… и, к счастью, сумел затормозить. Мост был взорван. Внизу бурлила горная река. Еще бы немного, и наша машина полетела бы с кручи вниз…
Мы подъехали к советской заставе, отделявшей советскую зону от американской, когда солнце близилось к закату. Стоял прекрасный осенний день. Мирно щебетали птицы, шлагбаум был поднят, советский часовой был совершенно покоен на посту. На американской стороне часовой жевал резинку, расставив ноги. Пока проверяли наши сопроводительные документы, раздался телефонный звонок. О чем-то переговорив, часовой молча направился к шлагбауму и стал его опускать. Это был исторический момент закрытия нашей зоны.
Вместо того чтобы следовать дальше в Нюрнберг, мы были вынуждены свернуть в сторону и направиться в маленькое местечко с большим помещичьим домом, где находился наш советский полковник – комендант. Полковник был молодой и внешне напоминал императора Павла I. Он непробудно пил. Ему осточертела Германия и очень хотелось домой. Родом он был не то с Кубани, не то из Бердянска. Большинство его соратников уже были демобилизованы, ему приказали ждать. Ждать было тошно.
Нас он встретил радостно и широко. Мы были «свои». И ему страшно не хотелось нас отпускать. Энергично, как в полку, он стал отдавать распоряжения об обеде и размещении нежданных гостей. Кругом носилась немецкая прислуга, с громкими криками метались под ногами немецкие гуси и прочая живность… Полковник был горяч и добр, и, конечно, все это прекрасно знали.
Обед был подан в огромной парадной столовой. Вдоль стены тянулись длинные шкафы, заставленные хрусталем и посудой. Хрусталь я любила с детства. Отключившись от суматохи и шума, я рассматривала одну полку за другой. Полковник это заметил. В полном отчаянии от чужой, ненавистной ему обстановки, он сказал: «Бери! Бери, что хочешь! Всё бери!» Брать «всё» я, конечно, не стала, но на память о нашем хорошем и отчаянном хозяине увезла с собой маленький смешной молочник, который бережно храню до сих пор.
Международный военный трибунал заседал в большом зале, в котором, между прочим, не было дневного света, ибо все окна сзади длинного стола судей были всегда плотно закрыты шторами. У судей был «судейский молоток». В один прекрасный день он исчез.