Все мне завидовали. Деньги в Нюрнберге тратить было некуда. Практически они не имели для нас цены.
И вот в «Дом Руденко» приехал Вышинский. И был по этому случаю дан обед в его честь. Вышинский попросил, чтобы до начала обеда все бутылки со спиртным оставались нераспечатанными. Мне поручили за этим проследить.
Пока мы суетились вокруг стола, вошел Вышинский. Быстро все осмотрев, он остался доволен и, очевидно приняв меня за одну из немецких горничных, потрепал меня небрежно по щеке. Я обозлилась.
Дело на том не кончилось. На стол решили поставить фрукты. Фрукты захотелось преподнести в красивой вазе. Вспомнили про мою. Ваза произвела фурор. Я и не предполагала, что вижу ее в последний раз. Когда Вышинский уехал, он увез мою вазу с собой. Никто не рискнул ему сказать, что она являлась, в некотором роде, частной собственностью.
С Горшениным обстояло иначе. Весной 1946 года я заболела. Говорили, что климат в Нюрнберге тяжелый: ветры, дующие с четырех сторон, способствовали частой смене давления. У меня без конца текла из носа кровь. Я слегла. Стало плохо, одиноко и тоскливо.
За окном летел грязный, тающий снег и капала промозглая, безрадостная капель. По подоконнику периодически прогуливалась какая-то пичуга. Читать было нечего. В доме было тихо, безлюдно и пусто.
Мой знакомый звонил и писал из Москвы, уговаривая выбраться поскорей из Нюрнберга. В Москве открывалась Военно-дипломатическая академия, куда он мог меня устроить работать на прекрасных условиях, с окладом в 4000 рублей, полным обмундированием, большим бесплатным пайком и перспективой получения жилплощади. Для меня все это было очень важно в связи с женитьбой отца и приездом мачехи. Нужно было начинать самостоятельную жизнь. Правда, по условиям распределения я должна была еще два, кажется, года проработать в Институте иностранных языков, который я закончила, но мой знакомый обещал все уладить. Единственно, что его беспокоило, это опасность упустить место в Академии.
Попасть в Нюрнберг оказалось значительно проще, чем оттуда уехать. По-видимому, я работала неплохо и была нужна. На все мои просьбы руководство отвечало уговорами и отказом. Мне говорили, что отозвать меня могли только из Москвы. Отзывать было некому. И тут подоспела болезнь. Она могла послужить предлогом.
Для получения разрешения о выезде пришлось идти к Горшенину. Горшенин меня не знал. И вот, усилив и без того болезненную бледность лица голубовато-серой театральной пудрой, я пошла.
Увидев этот «труп», Горшенин поспешно встал и предложил мне, на всякий случай, сесть. Я бормотала что-то маловразумительное относительно семейного положения, необходимости думать о будущем и внезапно ухудшившемся здоровье. Когда услышала, в смысле перспектив, что меня собирались отправить на процесс в Японию[200]
, чуть не упала в обморок. Должно быть, я была «хороша», потому это разрешение об отъезде Горшенин дал.На военный американский аэродром меня провожал Александров. Кроме меня, в Москву отправлялась переводчица Кулаковская. Сопровождал нас грузинский германист Михаил Квеселава, принимавший участие в подготовке Нюрнбергского процесса. Я звала его «Князь». Если бы не он, нам в Берлине пришлось бы очень плохо.
Самолет (в этом смысле мне везло) оказался опять-таки военным. Погода была сырая и промозглая. Когда мы садились, мы не обратили внимания на что-то очень громоздкое, заполнившее всю хвостовую часть. Нам было сказано, что перелет в Москву будет беспосадочный, поэтому мы были спокойны. Кулаковская лежала. Она была больна. Мне тоже очень нездоровилось.
Вопреки всему, самолет сел в Берлине. Нам сказали, что дальше он не полетит, надо было пересаживаться на рейсовый пассажирский и покупать билеты. Денег у нас не было. Все марки мы, естественно, истратили или раздали в Нюрнберге.
Близилась ночь. В Берлине шел дождь и была жуткая слякоть. С кем связываться, мы не знали, никаких номеров телефонов у нас не было. Более того, нам предложили оплатить перевозку из Нюрнберга в Берлин разобранной легковой машины, которая стояла в хвостовой части самолета и о которой мы понятия не имели. Один билет из Берлина в Москву стоил 6000 марок.
Кулаковская лежала, не поднимая головы. Я еле-еле держалась на ногах. Квеселава куда-то исчез. Других пассажиров видно не было. Аэропорт был безлюден, тускло освещен и пуст. Хотелось есть. Через какое-то время Квеселава возвратился, причем не один, а с машиной. Мы сели в машину и отправились к какому-то его знакомому.