А когда она уходит, он еще раз очень спокойно рассказывает анекдот про человека и старушку, отодвигает доски, достает из воды спрятанную там завернутую в промасленную бумагу винтовку, ложится, кладет голову, вернее, свешивает голову над открывшейся дырой и, нелепо изогнувшись, стреляет себе в рот.
Голова его падает в булькающую воду. Из-под нее вытекает красная струйка и течет на зрителя. Вокруг головы прыгают рыбки.
Я не знаю, как закончить. Может быть, так: осторожно ступая, из дома приходит Дорн, смотрит, подходит к этой струйке, пробует пальцем, растирает, смотрит. Поднимает с пола валяющийся там журнал, листает, видит неразрезанные страницы, разрывает пальцем несколько, читает, вчитывается, садится. Углубляется в чтение. Долго. У него в кармане звонит телефон, он лезет в карман, достает: «Да, да… Нет…» Видно, что звонит ему Тригорин – он стоит там, в доме, и смотрит сюда. «Уведите куда-нибудь…» – говорит Дорн тихо в трубку, продолжая читать. Свет медленно гаснет. В журнале, наверное, что-то интересное.
Надо сделать так остро, чтобы потом десять лет никому бы не хотелось делать «Чайку».
Этот спектакль назывался «Костик» по имени главного героя пьесы «Чайка» Кости Треплева. Премьера состоялась в Московском театре имени Пушкина в 2021 году. В ролях: Виктория Исакова, Александр Матросов, Борис Дьяченко, Мария Смольникова, Анастасия Мытражик и другие артисты театра.
Художник – Валентина Останькович.
Это был мой последний спектакль в Москве, дальше началась длительная «командировка».
А роскошный, вручную вышитый занавес с чайкой, подаренный мне актерами, я передал в Музей театра.
Что? Что? Зачем опять? Папа в 1975 году сделал немыслимое «хулиганство» – посадил всех на могилы, сладко запахло тлением. Прошло почти полвека. Белыми цветами и сладким запахом умирающей красоты не выразишь ужаса, который творится в душе. Хочется орать: «Отнимают!» Отнимают страну, дом, сад, вокзал становится страшной реальностью, а не образом. Кроме того, театр так проявился, что конструкция его скелета уже не тайна – кости выпирают, как в Освенциме.
Тема потери всегда была остра, но сегодня она космична по своим масштабам – лодки с тысячами (!) беженцев, нелегальных эмигрантов плывут, чтобы, потеряв родину, ступить на «безопасный» берег Европы. Плывут и тонут. Из России уезжает столько, сколько не уезжало в 1970–1990-х годах. Бегут. Передо мной потеря своего театра. «И ходят оккупанты в мой зоомагазин». Мы всегда слушали Окуджаву про «них». А надо было – про «нас». Раневская – в Париже, Гаев – за шесть тысяч в год в городе, в банке. А я? Душераздирающая тема.
Праздничная толпа, гуляющая и ликующая после победы России на футболе, угнетает меня и давит. Это Дуняши и Яши. А я слышу стук топора по моим деревьям и по моему дому.
Это мое ощущение жизни сегодня, и я хочу высказаться, прокричать об этом, делая спектакль в Филадельфии. Чтобы Чехов был на Ходынском поле – раздавленный и бешеный. Он же ходил туда и сидел возле трупов, а потом молчал неделю после этого. Я прошу его о помощи, прошу человека, у которого из горла идет кровь.
Я хочу сделать серию апокалиптических сцен, как «Капричос» Гойи – с отчаянным сарказмом о надвигающемся ужасе.
На сцене огромное железнодорожное табло. Информация о прибытии и отправлении поездов. Сначала думаешь, что это просто железнодорожное табло, ржавое, крашеное-перекрашенное, с какими-то крылатыми чугунными женщинами наверху. Таблички, переворачиваясь, скрипят. Ну, думаешь, где же такую рухлядь нашли? Но потом дело оказывается «непросто»: он, экран, начинает включаться в разговоры людей, подсказывать им что-то, чего они не знают или забыли и не могут вспомнить, начинает советовать и даже спорить. Иногда яростно.
Постепенно он становится главным действующим лицом, таким Фирсом, но не выжившим из ума, а мудрым, сочувствующим, жалеющим, ревнивым и грозным. Жестоким и таинственным. И даже мстительным.
Вся история моя – это разговоры с экраном и в присутствии экрана как высшей силы, которая знает то, чего мы не знаем, которая знает, как и когда это закончится, и на которую хочется то и дело обернуться. И, если хватит духа, спросить.
А еще и холодно. Мороз три градуса, все замерзли и кутаются в шарфы, кофты, варежки. В доме не топят, нет денег, еле-еле протопили только детскую. Изо ртов идет пар, всё в дымке. Да и дома как такового нет: все происходит на проходе, в пробежках, на сквозняке, на вокзале – фактически у железнодорожного табло. Люди перед лицом своей судьбы. Голая, открытая сцена, одно это покосившееся Табло стоит. Может быть, только пол застелен какими-то досками, не скрепленными друг с другом и поэтому шаткими, качающимися под ногами, все ходят немного как по палубе, под ногами «живая» поверхность, как в старом доме с местами прогнившим полом. Все пахнет упадком и тленом.