Это уже не в первый раз; только теперь объектом внимания С. Бочарова оказываюсь не один я, более того, возникли очертания некой миссии, взятой на себя автором и исполняемой от имени всей филологии в отношении целого явления, — и теперь мне нельзя уклониться, как это было несколько лет назад, от ответа. Я был в советское время одним из первых, если не единственным, кто в открытой печати пытался, как умел, сначала интуитивно, затем осознанно, противостоять идеологии “научного атеизма” в науке о Пушкине, методологическому господству в ней позитивизма; а потом, когда настали новые времена, не раз выступал против “православных” толкований, порой тоже отчетливо большевистского покроя, где Пушкин “оформляется” в грубо клерикальном духе, применительно к готовым представлениям о том, каков должен — или не должен — быть поэт в православной культуре, где пушкинское религиозное ощущение жизни, всегда глубоко внутреннее, личное и лиричное, переводится в дерево и бетон идеологизма, только уже религиозного5. Поскольку в том духе, против которого я выступал, теперь толкуются и “оформляются” мои собственные взгляды, я вынужден наконец объясниться — если получится.
Правду сказать, мне это действительно нелегко. Я слишком уважаю то, что делает в филологии Сергей Бочаров, слишком восхищаюсь многим в его последней книге; но и слишком чувствую разность наших мировоззренческих, в широком смысле религиозных, установок, “систем координат”, — можно сказать, разность пространств.
Мои координаты были довольно подробно и на очень широком проблемном фоне изложены в последних по времени работах6, в том числе в той (“Феномен Пушкина в свете очевидностей”), откуда С. Бочаров выбрал для критики и моего вразумления отдельные места: о пушкинском “Мне не спится, нет огня...” (“Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы”) и блоковском “Девушка пела в церковном хоре...”.