—
Федосью ей пришлось оставить на Москве — Грозный строго запретил ей везти дочь в
Тверь.
— Оттуда мы далее поедем, дорога долгая, тяжкая. Мамок и нянек у дитя твоего
предостаточно, караул стрельцов в вашей подмосковной всегда стоит, бояться тебе нечего.
У тебя и так со Старицкими хлопот полно будет, Марфа Федоровна.
— А куда едем-то, государь?
— А это ты после узнаешь, боярыня, — рассмеялся он. — Сундуков сбирай на месяц один,
не более.
Марфа посмотрела на старших, оставленных в живых, дочерей покойного князя Старицкого
и чуть вздохнув, открыла книгу.
— Маша,— позвала она десятилетнюю Марию, — иди, Евангелие вместе почитаем.
Девочка села у ног Марфы и прижалась к ним. Марфа положила руку на ее рыжеватые кудри
и стала медленно читать от Иоанна — свой любимый отрывок про воскресение Лазаря.
Шестнадцатилетняя Ефимия Старицкая, — в черном, будто послушница, — смотрела на
огонь в печи. Ее обычно бледные щеки раскраснелись, и девушка даже не стирала с них
слез.
— Что ж с нами будет-то? — тихо спросила Ефимия.
Марфа прервалась и посмотрела на нее: «Про то один Господь ведает, княжна».
Филипп подышал на руки — в келье Отроч Успенского монастыря было совсем холодно, — и
продолжил писать. Чернила он привешивал на шею, и тепло его тела не позволяло им
замерзнуть.
Он остановился, и стал перечитывать грамоту.
Митрополит горько усмехнулся — сколь бы не казнил царь его сродственников,—
отрубленную голову племянника ему прислали прямо в тюрьму монастыря Николы Старого,
где он сидел после церковного суда, сколь бы не бесчестил его Иван наветами и клеветой,
правда была за ним, Филиппом Колычевым. Она была за ним на Соловках, во время его
игуменства, она стояла рядом, когда он готовил к погребению тело своего предшественника,
убитого людьми государевыми, архиепископа Германа, правда была на паперти Успенского
собора, когда он отказался дать царю свое благословение.
Это потом был суд, где предстоятели церкви, избегая смотреть ему в глаза, лишили его
сана, это потом Федор Басманов, расталкивая молящихся, подошел к нему, и, ударив по
лицу, сказал: «Ты больше не митрополит московский!», это потом вместо золоченого возка
были дровни, разодранная, жалкая монашеская ряса, и вечное заключение здесь, на
тверских болотах. Только вот когда его везли по Москве в ссылку, люди бросались под
копыта коней, чтобы получить его благословение. Он до сих пор видел перед собой их лица.
«Владыко!»,— кричали бабы, протягивая к нему детей, и он осенял их крестным знамением.
Только над одним человеком Филипп Колычев не простер руки. И не протяну до конца жизни
моей, подумал он, окуная перо в чернила. В келью тихо постучали.
Царь смотрел на Василия Старицкого, ему вдруг вспомнилось давно забытое — тот, пес
паршивый, был так же хорош, высокий, широкоплечий, синеглазый.
— Тот глаза лишился и сдох в канаве где-то, со злобой подумал Иван, а этого, коли не
покорится, собаками затравлю.
— Так что же, Василий Владимирович, ты повтори, что я тебе сказал-то.
— Матвей Федорович Вельяминов опекуном над вотчинами нашими, — заученно проговорил
юноша, не поднимая головы. — Из его рук смотреть, не сметь ему прекословить, во всем
слушаться.
— Правильно, Вася, ты помни главное — родителей и братьев ты уже лишился, а коли что
дурное задумаешь супротив Матвея Федоровича, сестрам твоим тоже не жить. Были княжны
Старицкие — и нет их. Твоей бабка, княгиня Ефросинья, тоже преставилась. Дело это
быстрое. Только, вот, Вася, разумею я сестер твоих другая смерть ждет, — рассмеялся царь.
— Ну а ты посмотришь на казнь ихнюю, как и положено. Сколько там Марье вашей годов
минуло, десять?