Погруженные в Бумбе товары, штабеля рыбы, увеличившееся число пассажиров делают невозможным любой шаг, принуждая меня оставаться неподвижным в течение большей части дня. Тем не менее, необходимость пошевелить ногами и желание разогнать тоску толкают меня на обход баржи по периметру. Знаю, что подвергаюсь большой опасности: узкая полоска свободного пространства, бегущая вдоль бортов барж и позволяющая пассажирам двигаться, загромождена грузами. Чтобы добраться до носа первой баржи, нужно вскарабкаться на десятки джутовых тюков, иногда хвататься за леер, высовываясь за борт баржи с риском упасть в воду. Новые трудности негативно отражаются на состоянии моего духа, заставляя еще отчаянней призывать момент прибытия Виктории в Кисангани.
Но если я не чувствую себя хорошо, то и остальные пассажиры переносят плавание не лучше. Они приуныли, на борту больше не слышен громкий смех предыдущих дней, все стали молчаливыми, и даже дети утратили желание играть. Люди, как и я, жаждут завершения путешествия. Господин Хилэр подрастерял свою неудержимую разговорчивость: должно быть ему нездоровится, потому что он целыми днями лежит на циновке. Только громкоговоритель на командном мостике может похвастаться отменным здоровьем и продолжает заполнять пустоту в моей голове звуками конголезской румбы, заглушаемыми уже привычными адскими шорохами и шипениями.
Невзирая на то, что на барже и так не хватает места для пассажиров, капитан принимает на борт всех тех, кто приплывает на пирогах из деревень и просит подвезти до Кисангани. Все мирятся с решениями капитана, продиктованными исключительно желанием дополнительного заработка. Ни один голос не поднимается против постоянного ухудшения условий жизни на борту из-за уменьшения пространства, выделенного каждой семье, каждому человеку. Хотел бы я высказать все, что думаю, но нет сил и, в любом случае, мое выступление в роли защитника людей ничего бы не изменило. Возможно, путешествовать в таких условиях невыносимо только для меня. Утешаюсь надеждами на скорое завершение моих мучений. И вообще-то говоря, палатка пока гарантирует то пространство и спокойствие, что были у меня на момент отплытия.
Четыре утра восьмого сентября. Еще темно. Я проснулся в два ночи. С некоторых пор не удается спать спокойно всю ночь. Дома и в первые месяцы путешествия мне достаточно было донести голову до подушки, как я тут же засыпал, пробуждаясь на рассвете отдохнувшим и свежим как огурчик. Сейчас лежу с закрытыми глазами в напрасной попытке снова заснуть. На ум приходят слова, сказанные одним пожилым человеком, в одиночку путешествовавшим на лодке между Кисангани и Руандой: будет очень трудно продолжать путешествие, если меня застигнет сезон дождей, который вот-вот начнется, придется оставить Веспу и двигаться пешком.
Первые рассветные часы убийственны для того, кто живет в состоянии сильного стресса: это время, когда одолевают черные мысли. Проблемы и тревоги разрастаются и кажутся не имеющими решений. Жертвой такого состояния может стать даже самый рациональный и оптимистичный человек. Чтобы не попасть в эту ловушку, стараюсь думать о чем-нибудь другом.
Снаружи все тихо. Даже пастор умолк. И это действительно странно. Странно, что он не призывает свою паству к молитве, как обычно делал каждый день с момента отплытия. Но есть что-то, что нарушает нереальную тишину, в которую погружена баржа. Не понимаю, что это такое. Какой-то синкопированный звук, прерываемый короткими паузами. Сажусь, закрываю глаза, стараясь максимально сосредоточиться: кто-то плачет, всхлипывая. Время от времени человек престает плакать и шепчет, словно литанию, какие-то слова. Должно быть, на второй барже случилось что-то серьезное.
В пять утра выхожу из палатки с ведром и кружкой, чтобы помыться. В этот час перед туалетом никого нет. Когда возвращаюсь в палатку, то перед каютой управляющего встречаю Франсуа, с опущенной головой и руками в карманах. Он здоровается еле слышным голосом. Спрашиваю его, что происходит. Он поднимает взгляд, глаза у него блестят, видно, что он сдерживает слезы, и, возможно, лишь военная форма обязывает его не проявлять слабость.
Наконец он говорит, что его племянник, сын сестры, умер этой ночью. Я онемел, не знаю, что сказать. Ограничиваюсь тем, что кладу Франсуа руку на плечо и прошу позволения навестить его семью. С большим трудом пробираюсь по первой барже и, еще прежде, чем дойти до середины второй, слышу плач женщин семьи Франсуа. Мальчик лежит на циновке, накрытый белой простыней, видно только лицо. Смерть придала его коже странную бледность, и он похож на белого ребенка.