Читаем Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже полностью

Она такая красивая девушка, интересно, что скажут все мои друзья аж в Нью-Йорке и там, в Сан-Франциско, и что случится в Ноле, когда увидишь, как она рассекает по Кэнал-стрит под жарким солнцем, а у нее темные очки и ленивая походочка, и она все старается привязать кимоно свое к тонкому пальтишке, как будто кимоно положено привязываться к пальто, судорожно дергает за него и прикалывается на улице, дескать: «Вот ыы таксы — эй ый эй уу — вот тэбэ и на — вэрну тэбэ т е-э н г и». Деньги это теньги. У нее деньги звучат, как у мой старой франко-канадской тетки в Лоренсе: «Мне от тебя не теньги нужны, алейбов». Любовь это лейбов. «Такой твой укуз». Укуз это указ. То же с Тристессой, она все время в таком улете, и в такой ломке, жалит себе десять

грамос морфия в месяц, ее мотает по городским улицам, но такая красивая, что люди все время оборачиваются и на нее смотрят. Глаза ее лучатся и сияют, а щека влажна от тумана, и волосы ее индейские черны и прохладны, и гладки, и висят двумя «хвостиками» сзади с прической в мокрую накрутку позади (правильная прическа кафедральной индианки). Туфли ее, на которые она все время посматривает, новехонькие, не обтерханные, но у нее нейлонки все время на них съезжают, и она их то и дело подтягивает и судорожно подворачивает ноги. Рисуешь себе, что за красивая девушка в Нью-Йорке, в цветастой широкой юбке а-ля Новый Вид с плоскогрудым розовым кашемировым свитерком, а губы ее и глаза делают то же и все остальное в придачу. Здесь ей приходится быть обнищалой индейской дамой, смурнодетой — индейских дам видишь в непостижимой тьме дверных проемов, похожи на дыры в стене, а не на женщин — одеты так, — а всматриваешься еще разок и видишь отважную, благородную mujer
, мать, женщину, Деву Марию Мексиканскую. У Тристессы огромная икона в углу спальни.

Лицом она в комнату, спиной к кухонной стене, в правом углу, если стоишь лицом к горестной кухне с ее моросью, что невыразимо льет с крыши дерева веточек и балочных досок (разбомбленная крыша убежища). Икона ее собой представляет Пресвятую Богородицу, что смотрит из своих шарадерий, одеяния ее и Дамемский расклад, на которые Эль-Индио истово молится, когда выходит добыть себе кошки. Эль-Индио торгует диковинами якобы, я никогда не вижу его на Сан-Хуан-Летране, чтоб распятиями торговал, на улице никогда Эль-Индио не наблюдаю, ни на Редондас, нигде. У Девы Марии свеча, кучка экономичных горелок стекло-с-воском, которые не гаснут неделями подряд, как тибетские молитвенные колеса, неистощимая подмога от нашего Амиды. Я улыбаюсь, глядючи на эту прелестную икону.

Вокруг нее картинки с мертвыми. Когда Тристесса хочет сказать «мертвые», она благочестиво сцепляет руки, что указывает на ее ацтекскую веру в святость смерти, ровно так же на святость сущности. Поэтому у нее есть фото покойного Дэйва, старого моего дружбана по предыдущим годам, теперь он умер от высокого кровяного давления в 55 лет. Его смутно греческо-индейское лицо выглядывает с бледной неразличимой фотографии. Под всем этим снегом мне его не видно. Он-то наверняка в небесах, руки сцеплены углом в вечностном экстазе нирваны. Потому Тристесса и сцепляет свои все время и молится, и тоже говорит: «Я люблю Дэйва», она любила бывшего своего наставника. Он был старик, влюбленный в юную девушку. В 16 она уже сидела на игле. Он уволок ее с улицы и, сам уличный ширевой, удвоил энергии свои, в конце концов, вышел на зажиточных торчил и показал ей, как надо жить. Раз в год вместе они отправлялись походом в Халмас к горе, часть пути взобраться на нее на коленках и добраться до святилища из наваленных грудой костылей, оставленных тут паломниками, излечившимися от недуга, тысячи соломенных tapete разложены в тумане, где пересыпают ночь в одеялах и дождевиках, и возвращаются, благочестивые, голодные, здоровые, зажечь новые свечи Матери, и снова на улицу за своим морфием — бог знает где они его раздобывают.

Я сижу, любуясь этой величавой матерью возлюбленных.


Не описать жути того мрака в дырах на потолке, бурого нимба ночного города, затерявшегося в зеленой овощной высоте над Колесами Блейковских саманных крыш. Дождь сейчас туманит на зеленой бескрайности долинной равнины к северу от Актопана — хорошенькие девушки стремглав перескакивают канавы, полные луж. Собаки гавкают на хиршующие машины. Морось зловеще сливается в кухонную каменную влажь, и дверь поблескивает (железо же), вся сверкающая и мокрая. Собака воет от боли на кровати. Собака эта маленькая мамка чихуа-хуа 12 дюймов длиной, с тоненькими лапками, на которых черные пальчики и коготки, такая «утонченная» и нежная псинка, что тронешь — и взвизгнет от боли: «Й — и и и — п». А можно только пальцами ей мягко щелкать и подпускать ее крохотное влажное рыльце (черное, как у быка) к своим ногтям и большому пальцу, пусть носом покусывает. Славный песик. Тристесса говорит, у нее течка, поэтому она вопит. Под кроватью орет петух.

Перейти на страницу:

Все книги серии От битника до Паланика

Неоновая библия
Неоновая библия

Жизнь, увиденная сквозь призму восприятия ребенка или подростка, – одна из любимейших тем американских писателей-южан, исхоженная ими, казалось бы, вдоль и поперек. Но никогда, пожалуй, эта жизнь еще не представала настолько удушливой и клаустрофобной, как в романе «Неоновая библия», написанном вундеркиндом американской литературы Джоном Кеннеди Тулом еще в 16 лет.Крошечный городишко, захлебывающийся во влажной жаре и болотных испарениях, – одна из тех провинциальных дыр, каким не было и нет счета на Глубоком Юге. Кажется, здесь разморилось и уснуло само Время. Медленно, неторопливо разгораются в этой сонной тишине жгучие опасные страсти, тлеют мелкие злобные конфликты. Кажется, ничего не происходит: провинциальный Юг умеет подолгу скрывать за респектабельностью беленых фасадов и освещенных пестрым неоном церковных витражей ревность и ненависть, извращенно-болезненные желания и горечь загубленных надежд, и глухую тоску искалеченных судеб. Но однажды кто-то, устав молчать, начинает действовать – и тогда события катятся, словно рухнувший с горы смертоносный камень…

Джон Кеннеди Тул

Современная русская и зарубежная проза
На затравку: моменты моей писательской жизни, после которых все изменилось
На затравку: моменты моей писательской жизни, после которых все изменилось

Чак Паланик. Суперпопулярный романист, составитель многих сборников, преподаватель курсов писательского мастерства… Успех его дебютного романа «Бойцовский клуб» был поистине фееричным, а последующие работы лишь закрепили в сознании читателя его статус ярчайшей звезды контркультурной прозы.В новом сборнике Паланик проводит нас за кулисы своей писательской жизни и делится искусством рассказывания историй. Смесь мемуаров и прозрений, «На затравку» демонстрирует секреты того, что делает авторский текст по-настоящему мощным. Это любовное послание Паланика всем рассказчикам и читателям мира, а также продавцам книг и всем тем, кто занят в этом бизнесе. Несомненно, на наших глазах рождается новая классика!В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Чак Паланик

Литературоведение

Похожие книги