Мы видим, что Бодлер снимает то, что можно назвать местной спецификой, локальными особенностями или даже местным колоритом. Нарисованная от руки карта, пианино с семейными фотографиями, иконы на старых обоях, евроремонт поверх старины, обшитые сайдингом стены старых домов. Вещи, которые для нас составляют часть каждодневного пейзажа (или хотя бы знакомого). Бодлер наблюдает за всем этим с долей интереса и отстраненности, подмечая те моменты, которые кажутся ему непонятными, курьезными. Можно сказать, что его наблюдения довольно типичны для взгляда европейца. Окружающая действительность кажется ему незнакомой, и он ищет язык, который станет проводником для дальнейшего исследования территории. Постепенно, с накоплением разных образов, знаков, мест памяти, которые фиксирует Бодлер, повторяющийся вопрос, который он задает Максу, – «Что я должен снимать?» – начинает создавать напряжение между текстом и видео. В письмах Бодлер с Максом косвенно обсуждают возможности исследования, соединяют разные точки зрения на историю, на современную действительность – и это лишает изобразительный текст главенствующей позиции в иерархии тех материалов, к которым обращается художник. С помощью переписки мы видим, что находится по ту сторону выбранного для фильма материала. В какой-то момент Бодлер даже признается в том, что недоволен отснятым материалом и говорит, что в прошлый приезд снимал руины и оставленные пространства, а в этот раз искал другой способ зафиксировать то, что он увидел[99]
.Изображение становится способом зафиксировать определенное состояние художника и его взгляд на место, которое ему незнакомо и кажется странным, почти вымышленным. Но в сочетании с перепиской документальная оптика проявляется в двух моментах: в документации развивающейся дружбы между Бодлером и Максом и в фиксации неудачи Бодлера найти способ взгляда на пространство.
В первом случае важен тот разговор, которые ведут между собой герои, интонации Макса, с которыми он отвечает на вопросы, то, как он рассказывает о себе, о своей семье, откровенно делясь своими размышлениями. Бодлер подчеркивает близость, возникшую между ним и Максом, отдавая ему голос рассказчика, позволяя говорить за себя, когда тот зачитывает его письма.
Во втором случае, соединяя изображение и текст, Бодлер постепенно нагнетает напряжение, когда снимает заброшенный скульптурный парк, детские площадки, пляжи и репетиции военного оркестра. Вроде бы создается понятный образ постсоветской территории, в которой перемешаны следы истории и нового времени, как в интерьерах квартир, наполненных старыми вещами, или в домах, обшитых сайдингом. Но постоянно повторяющийся вопрос, что же должен снимать художник, и его признание провала того способа документации, который он выбрал, перечеркивают тот образ, который был создан. Бодлер как бы оставляет нерешенной проблему поиска подходящего способа документирования. За размышлениями о природе документа, о возможностях передачи живого опыта мы видим вопрос о том, как можно сохранить то, что исчезает. И важным оказывается то, что Бодлер позволяет нам увидеть отношения, которые происходят здесь и сейчас, в переписке и в живых, реальных разговорах.
За разговорами, наблюдениями и философскими размышлениями скрывается более общий вопрос: а что же такое документальность вообще? Как она соотносится с реальной жизнью и с художественной работой?[100]
Бодлер не дает конкретного ответа, ноВ предыдущих частях мы говорили о работе с документами истории, которая не принадлежит художнику в полной мере. Найденные документы напрямую ставят вопрос о взаимодействии с воспоминаниями других. Они также предполагают ситуацию дистанцирования от истории, чтобы увидеть, что может стать формой ее показа. А документы как инструменты работы с современностью предполагают смещение акцента на исследование более общих вопросов, например времени и эпохи в целом. Обращение к документам семейной истории позволяет увидеть, как художники могут работать с воспоминаниями, с которыми они связаны лично.