Оккупация пространства осуществляется также с помощью жестов инкорпорации. Народ, ставший суверенным, инкорпорирует, в прямом или в метафорическом смысле слова, часть предметов, украшавших пространство власти и ее репрезентировавших. То, что можно проглотить, глотают, другое трогают, третье режут на куски и уносят с собой, воображая, что присваивают отпечатки суверенной власти. Так, повстанцы завладевают бутылками вина из погребов, будь то погреба Тюильри или архиепископского дворца, замка Нёйи или Пале-Руаяля, — и распивают его прямо на месте; тут же съедают и съестные припасы[1081]. 24 февраля некоторые пользуются при этом королевскими сервизами, например чашками из севрского или саксонского фарфора, и один из них восклицает: «Это наш реформистский банкет»[1082]. Тут же на месте повстанцы выкуривают сигары герцога Немурского. Некоторые граждане обряжаются в одежды королевского семейства, в частности в халат Луи-Филиппа — намек на увековеченный карикатурами образ короля-лавочника в ночном колпаке, или же напяливают на себя платья в цветочек из гардероба принцесс. Другие с восторгом заваливаются на кровати в апартаментах принцев, усаживаются на диваны и в кресла, опускаются на роскошные ковры[1083]. Супружеское ложе Луи-Филиппа и Марии-Амелии, отвечающее более канонам «буржуазной семьи», чем аристократическому обыкновению спать в разных кроватях, делается предметом насмешек[1084]. Широкое и длинное, «довольно простое»[1085], покрытое тюфяком из конского волоса и шерстяным матрасом, оно расходится с распространенными представлениями о парадной спальне. Женщины, оказавшиеся во дворце, душатся найденными здесь духами, кутаются в меха и кружева, напяливают эгретки; все это вместе тотчас наводит на мысль, что нравственность их оставляет желать лучшего. Схожие сцены, в частности радостное погружение повстанца в королевскую кровать, имели место и в 1830 году[1086]. В глазах защитников старого порядка физический контакт простых «пролетариев» с придворной утварью — самое настоящее поношение; «черные мозолистые руки перелистывали самые драгоценные альбомы, рылись в самых интимных бумагах», — с ужасом пишет доктор Верон о том, что происходило в 1848 году в Тюильри[1087].
Максим Дюкан с его ненавистью к «демосу» видит во всем это не более чем народные «кривляния»[1088]. Напротив, графиня д’Агу, смотрящая на вещи взглядом этнолога, пишет о «сатире в действии»[1089]. Утверждение политического суверенитета происходит в том числе и посредством карнавального выворачивания наизнанку. Ритуалы придворные, правительственные и властные щедро пародируются повстанцами. Народ превращается в короля и телом, и словом, вволю подражая и издеваясь. Уже в 1830 году, констатирует Луи Блан, упоминающий о разнообразных переодеваниях, превращениях и играх, «этот захват власти в течение нескольких часов представлял собой невообразимую смесь героизма и беззаботности, буффонады и величия»[1090]. Народ, на время ставший суверенным, занимает опустевший трон. К его подножию приносят труп убитого повстанца— студента Политехнической школы, если верить тогдашней гравюре[1091]. Сцену эту разные рассказчики истолковывают по-разному. Для одних дело в том, что трон — «место, откуда прозвучали гибельные приказы», для других труп на троне исключает возможность восстановления монархии. «Да не займет его отныне никто из живущих!» — восклицание, приписываемое участникам восстания[1092]. В любом случае трон предстает местом гнилым, хотя пока еще и не обреченным на полное исчезновение.
Настоящим ритуалом, утверждающим исключительное положение, «сатира в действии» становится в феврале 1848 года. В театральном зале Тюильри устраивается настоящий концерт из нестройных воплей, отзвук многочисленных кошачьих концертов, какими встречали депутатов «сопротивления»[1093] с начала 1830‐х годов[1094]. В то же время некоторые участники восстания, подражая придворным практикам, оставляют свои росписи в дворцовом журнале посетителей[1095]. Другие усаживаются за игорные столы и ставят на кон «миллионы из цивильного листа», то есть суммы, выделяемой ежегодно парламентом на нужды монарха[1096]. Живая сцена, многократно описанная историками, наглядно демонстрирует передачу власти. Женщина в красном колпаке, неподвижная, точно статуя, с пикой в руках, стоит в прихожей Тюильри на груде одежды[1097]: это новая богиня-Свобода, Республика из плоти и крови. Она оказалась единственной женщиной, которая три дня подряд оставалась в Тюильри в сугубо мужском окружении и потому сделалась объектом самых разнообразных фантазмов: эту маркитантку[1098] многие рассказы изображают проституткой, которая «три дня и три ночи услаждала своих обожателей»[1099].