Другая ритуальная сцена, «знаменитая игра с троном», не просто повторяет жесты 1830 года, она становится более продолжительной и более изощренной. В тронной зале «каждый по очереди усаживается на трон»[1100]. Первый из этих «протагонистов», некто Дюнуайе, капитан национальной гвардии, перешедший на сторону повстанцев, «усаживается в кресло, затем становится на него ногами и топчет его», срывает висевший над ним трехцветный флаг, а затем кончиком шпаги выцарапывает на лепнине трона: «Народ Парижа всей Европе: Свобода, Равенство, Братство. 24 февраля 1848 года»[1101]. Этот жест, иконоборческий по своей природе, продиктован тем же чувством, что и надписи на обороте бумаг из кабинета Луи-Филиппа, а именно желанием оставить свой след на территории суверенной власти и тем самым отметить историчность переживаемого исключительного момента. Надпись делается от коллективного имени, в отличие от граффити в других сферах социальной жизни, которые, напротив, призваны выразить чувства индивидуальные[1102].
Другой повстанец, в буржуазном платье, подражает тронным речам Луи-Филиппа и повторяет их традиционное вступление: «Господа, я еще более, чем прежде, рад оказаться среди вас»[1103]. По свидетельству многих очевидцев, речь его вызывает взрывы смеха. Затем на трон один за другим усаживаются рабочие и парижские мальчишки; все спешат прикоснуться к священному престолу. Один из участников восстания во вполне правдоподобном рассказе описывает то, что видел своими глазами, но о чем умалчивают свидетели, не сочувствующие революции: «публичная женщина», усевшись на трон, произнесла речь во славу народа: «
Дальнейшие злоключения трона (его выносят из Тюильри, проносят по бульварам, перетаскивают через баррикады и, наконец, сжигают у подножия Июльской колонны) подтверждают то же сообщение, претендующее на перформативность: монархия во Франции умерла. В палате депутатов в тот же день 24 февраля о вынесении трона из дворца торжественно объявляют как об аргументе против Регентства и в пользу провозглашения Республики. Один из ораторов восклицает: «Трон Луи-Филиппа только что был разбит на куски и выброшен в окно. Народ показывает вам пример и напоминает вам о вашем долге»[1105]. Эта революционная театральность, в парижских условиях более карнавальная, нежели мелодраматическая[1106], по всей вероятности, достигает своего апогея в 1848 году. Напротив, в сентябре 1870-го, когда толпа требует, чтобы ее впустили в Тюильри, а затем в Ратушу, никакой «сатиры в действии» не наблюдается. «Кривляния» 1848 года стали выглядеть анахронизмом, а способы театрализации знаков ради их оживления если не полностью ушли в прошлое, то, во всяком случае, отодвинулись на периферию. Граждане, проникшие во дворец Тюильри 4 сентября 1870 года, осматривают тамошнее пространство без видимого желания инкорпорации: они «обходят опустевшие залы, глазея на мебель, картины и статуи примерно так же, как если бы оказались в музее»[1107].
И в 1830, и в 1848 году господствующее уважение к собственности не исключает разрушений и грабежей. Эти поступки входят в число коллективных действий, которые используют материальные разрушения как средства антирелигиозного, антиналогового и луддитского протеста[1108], а также в число постоянно повторяющихся актов социополитической мести (опустошение жилищ или земель, принадлежащих политическим противникам «опустошителей»). В этом отношении можно сказать, что грабеж имущества, точно так же как и поджоги, остается в первой половине XIX века обычной формой сопротивления, но также и разрешения конфликтов.