Если Гейсслер и его подручный могли целиком посвятить себя пеплу, потому что знали — ты в резерве, значит, ты кое-что должен тем, от кого сегодня остался лишь пепел. Верно? Верно.
Могло ведь быть и так, что противотанковый ров, по которому тебе удалось удрать от надвигающегося огня, был вырыт именно теми женщинами и детьми, которых согнал туда Нетцдорф. Нетцдорф жив, а многие из тех людей погибли. Так кому же ты что-то должен?
Мысли помогают — надо только уметь думать. И надо хотеть думать. Ты ведь сказал, что хочешь научиться хотенью.
Нибур, я полагаю, с этого-то и начинается свобода. Не тогда, когда человек не обязан что-то делать. Только когда он чего-то хочет. Когда он хочет того, что обязан. Ты обязан порвать с пепельных дел мастерами, этого ты наверняка хочешь. Ты обязан расплатиться с теми, кому что-то должен, разве можешь ты этого не хотеть?
Верно, все верно, только они ведь и меня считают пепельных дел мастером.
Кто тут рассуждает о путаных контактах да еще о свободе?
Надо хотеть сделать то, что обязан?
Ах, сперва надо быть в силах сделать то, что хочешь.
И я подумал: поистине, вечер не таков, как утро, и лето кончается не так, как началось. Когда оно начиналось, эти вот хотели устроить мне допрос, теперь же, когда оно на исходе, допрашивают их, а они готовы спрашивать меня.
Но свободой пока что и не пахнет, ей пришлось бы просочиться сквозь толстые стены, а это, насколько я знаю, привилегия привидений. Однако в привидения я не верю, как же мне тогда верить в свободу?
XXV
В те годы мне редко что-нибудь снилось. Возможно, оттого, что день с его сюрпризами брал верх над ночью; ночи, когда я попадал в ее власть, ничего уже не доставалось.
Но той, что последовала за этим необыкновенным вечером, кое-что все же досталось. Дул холодный мартовский ветер, насквозь продувал дворы, и все лампы были замазаны синей краской. Выяснилось: прокурор — это не кто иной, как усатый солдат у ворот, или: усатый солдат — это и есть прокурор. Все было очень запутанно, потому что он читал мне свою биографию. Я знал, мне надо его остановить — ведь я не знал, что он найдет в своей биографии.
Какая-то женщина писала тоже, но у нее в машинке не оказалось бумаги, а мне было неясно, откуда я знаю эту женщину — по паркету или по вокзалу. Вокруг сидело несколько поручиков, временами у меня было впечатление, что их шестеро: они сказали, что я должен эту женщину опознать.
Потом все смешалось: где-то возле Хохдонна мы на трамвае переехали канал и попали в незнакомую местность, там со мной никто не разговаривал. Даже мать не разговаривала, и это сжимало мне сердце, словно шнуром от утюга.
После пробуждения выяснилось, что и с другими происходило то же самое. И хотя у нас не принято было распространяться о своих снах, в то утро их все рассказывали и даже слушали. Только генерал Нетцдорф и в тот день, как обычно, дважды расходовал воду.
Однако, когда вошел надзиратель, все вздрогнули, но он хотел только услышать от меня, в полном ли мы составе. А войдя во второй раз, впустил в камеру дежурных с хлебом и кофе.
А войдя в третий раз, выпустил меня к моему паркету. Но на паркет я больше не попал, не попал совсем. Когда мне вспоминается здание управления невдалеке от тюрьмы, я вижу комнату, где пол почти точно разделен пополам: одна половина темная, затоптанная ногами неизвестных мне канцеляристов, другая, сияющая желтизной свежеоструганного дерева, — буланая.
Я дошел лишь до дверей того дома с паркетом: из него вышел офицер и принялся что-то обсуждать с моим конвойным, да таким тоном, который возможен между офицером и солдатом, только если они с давних пор делят асфальтовый пол в одной камере. Кому-то звонили по телефону и наконец решили направить меня туда, куда и хотел офицера то есть на другую сторону той же улицы, чуть подальше. Стало ясно, почему офицер так стремился меня заполучить: там стоял грузовик с прицепом и несколько женщин мучились с какими-то ящиками, на вид довольно тяжелыми.
Мои опасения оправдались: когда я сволок несколько штук в подвал, то понял, что ноги у меня несколько лет пробыли в гипсе. А после того как я несколько лет таскал эти ящики — каждый весил, как грузовик, — то и вообще остался без ног.