А ихние, по-твоему, давали есть нашим? Только у нас отнимали. Кто сейчас станет их кормить! Но как он пожирал капусту! Было время, и я так ела. В его возрасте человек всегда голоден. Сколько ему может быть лет? По правде, слишком он молодой еще для кутузки. Что? Как маршировать сюда и творить тут всякие дела — кто его там знает? — так он не слишком молодой, а в кутузке сидеть, видишь ли, молодой? Отсюда они угоняли и помоложе. Это только справедливое возмездие. Справедливое, конечно, но он все-таки еще очень молодой, а работал как! Не хватало еще, чтобы он не работал. Да он же прямо бегал с этими ящиками, обливался потом. Может, он боится. Ну и пусть боится. Он Баси боится. Меня? Почему это именно меня? Может, он про тебя наслышался и боится, что, как только перестанет таскать ящики, ты его… Ха-ха, ха-ха. Действительно, как смешно! Но чтоб вы зарубили себе на носу: с этими — не сметь! Никогда! Да мы же пошутили. Хорошенькие шутки! Правда, пошутили. Прекрасно, только такие шутки можете позволять себе с этими двумя фольксдойче, но не со мной. И я думаю, пора потихоньку начинать.
Я был уже на ногах, когда мой конвоир и женщины еще только собирались встать — по этому можно судить, как хорошо я все понял. Отдельные слова я бы перевести не смог, языка я не знал, но общее направление разговора и перепады настроения собеседников улавливал без труда.
Для этого требовалось не так уж много, а кое-какая подготовка у меня была.
Надо только столкнуться на своем веку с некоторыми людьми в некоторых обстоятельствах и проявить достаточное любопытство и к людям и к обстоятельствам, и вот ты уже оснащен для встреч с новыми людьми и новыми обстоятельствами. Прислушиваться к разговорам, в которых я не участвовал, истолковывать разговоры, за которыми я нередко следил лишь издали, а при моем приближении они сразу прекращались, — в этом я за истекшее лето понаторел.
Понаторел даже в искусстве участвовать в беседах на иностранном языке, в которые не имел права встревать. Не знаю, как поступили бы эти женщины, если бы я, подобно другим участникам вечерних английских курсов у нас в камере, стал бы вслух повторять за ними слова. Может, отогнали бы меня в дальний угол, а может, и стерпели бы. Не знаю, потому что не пробовал: я запретил себе говорить с ними, так же, как они запретили друг дружке разговаривать со мной.
Но сам с собой я говорил, конечно же, читал стихи, повторял английские слова. А разговоры подслушивал глазами. Если получалось, то и ушами, но больше глазами.
Не обязательно слышать, что говорят люди в группе, главного из них видно и так. И подхалима. И равнодушного. И воровски настороженного. И круглого дурака. Понятно также, что они обсуждают — победу или поражение. Когда речь идет о бабах, это ясно сразу. О жратве — тем скорее. Также о геройских подвигах, о жестокой мести или жестоком раскаянии, о разбойничьих пистолетах или рисовом пудинге. Подмечаешь признаки распавшейся дружбы и начало новой, на которую смотрят косо. Когда все к тебе враждебны, ты невольно прислушиваешься к врагу и присматриваешься к его строю. Кто с кем говорит и как. Кто с кем не говорит никак.
Уязвимый закон — закон Нибура: сумма человеческих побуждений не меняется — не можешь говорить, тем напряженнее слушаешь; с тобой не разговаривают, тем напряженнее ко всему приглядываешься; тебе не дают слова, тем напряженнее твои мысли.
Уязвимый закон, но на одно лето действительный.
Я воспринимал слухи, входившие в камеру вместе с хлебом, похлебкой, порошком от клопов, слухи, распускавшиеся в бане, проникавшие к нам с чистым бельем, с парикмахером, и оттого, что сам не участвовал в их передаче, мог проследить за их дальнейшим путем от группы к группе, наблюдал, как они набухали и ссыхались, видел, как из комариных личинок вылуплялись слоновьи цыплята, узнал, что атомная бомба была не чем иным, как Фау-2, раздутым американской пропагандистской шумихой, что англичане взорвали Гельголанд, потому что Гельголанд давно уже был у них бельмом на глазу; что вдова Рузвельта хотела подвергнуть кастрации всех немецких мужчин — из ненависти к немцам, так как ее муж был немецкого происхождения; что поляки и чехи готовятся к войне для захвата немецкого Шпревальда; что Бреслау и Штеттин принадлежат теперь русским, а датчане хотят получить Гамбург; что Рудольф Гесс был агентом Secret Service, а Польша находится накануне крестьянской войны; что скоро все мы отсюда выйдем, этого требуют американцы, папа требует тоже, Черчилль тоже, международный трибунал принял соответствующее решение, к этому вынуждает желтая опасность. Все разумные доводы за это.
Мои сокамерники, предавшие меня проклятью и анафеме, исходили в спорах, которые отличались остротой, достойной лучшего применения. Они знали, что самое целесообразное в каждом обсуждаемом случае, и знали это на десять разных ладов. Мне стало ясно, почему на свете так мало мудрости — эта публика поглощала ее разливательными ложками.