Правильно запомнилось, иль додумалось, домечталось, а в памяти врезалось, што было! Нивы и пажити внизу, крохотные фигурки людей и скота, да ветер в лицо…
Повернув голову набок, вцепился в одеяло зубами, да застонал приглушённо от безумной тоски. Как же это тяжко… будто с Небес пал! Был крылат, а теперь…
Открыв глаза, долго пялился бездумно на трещиноватую штукатурку, где пара гекконов затеяла охоту на насекомых. Будто ожившие женские броши работы искусного мастера движутся по потолку и стенам, медленно подкрадываясь к добыче. Бросок! И извивающаяся многоножка исчезает в пасти судорожно сглатывающего геккончика.
Сел наконец на кровати, зевая тягуче и беззвучно, стараясь не разбудить Саньку и Корнелиуса, но постели их уже пусты, да и за окном ни разу не раннее утро. Одевшись, вытряхиваю ботинки, в которые почти каждую ночь што-то да заползает, туго наматываю обмотки, вбиваю ноги в потрёпанную обувку, и выхожу во двор, где уже начинает закипать работа.
У загонов скота суетятся кафры, ласково поглаживая быков по большим носам и похлопывая по холкам. Те фырчат в ответ, норовя лизнуть в лицо. Ласкаются… и от этой мирной картины становится ещё тягостней.
В каретном сарае возится папаша, осматривая колёса и проверяя комплектность повозок. В зубах неизменная трубка, и время от времени он окутывается клубами дыма. Дымит часто, будто табачищем да работой оглушает голову.
Девчонки, какие-то поблёкшие за ночь, хлопочут в птичнике, доят коз и коров, и их так много, што чуть не в глазах рябит. Без работы не сидит никто, даже пятилетняя Эльза собирает в корзину яйца, вид очень важный, едва ли не торжественный.
— Доброе утро, — брат, противно бодрый с утра, успевший уже где-то пропотеть и пропахнуть свежей щепой, предложил мне полить.
— Доброе, доброе, — бурчу ответно, плеща тепловатую воду в лицо над тазом, фырча и растираясь, — меня чево не разбудили?
— Ночью во сне метался, — отозвался подошедший Корнелиус, не выпуская изо рта трубки, — думали уже, горячка тебя одолела.
— Угум, — и выплюнув наконец зубную щётку, — што там по хозяйству?
— Сборы, — пожал широкими плечами Корнелиус, и на лицо его пала тень. Разговоры сами собой прекратились, воцарилось странное и нелепое чувство неловкости, будто это мы их сгоняем, а не… Хреново, и так хреново, што и не передать!
Молчаливая мать семейства, очень рослая и крупная, будто наполовину истаяла за ночь, перемещаясь по кухне собственной тенью. Одиннадцать девчонок мал-мала, и совсем мелкий ещё, сладко посапывающий мальчишечка, раскинувшийся на руках одной из старших, пузыри пускает и руками во сне разбрасывается.
Большая, открытая всем ветрам горница, служащая кухней и столовой, чужда и одновременно знакома. Наверное, как-то так и выглядели бы русские избы, будь у крестьян вдоволь земли и воли.
Всё очень просто, добротно, и никакого господского лишка притом. Но нет и нашей крестьянской ужимистости, чувствуется старинная зажиточность, готовность усадить за стол хоть бы и две дюжины оголодавших путников.
Салфетки с вышитыми изречениями из Библии по стенам, литографии с библейскими сюжетами, часы-ходики в углу, а из роскоши только зеркало фут на два, да и то от дедов-прадедов в наследство. Чистота и уют, немножечко чуждый, но явственный…
… которого больше не будет.
Бабье царство, и у всех глаза на мокром месте, даже если и сухие. Бабы, они завсегда так — одной спиной только или походкой всю полноту чувств показать умеют, рождаются с этим. А когда их двенадцать, пусть даже сто раз патриархат, это такое ой!
Девки глаз не поднимают, только изредка тихохонько по делу скажут што, и всё — тишина, только шелест накрахмаленных передников. Такая тишина, от которой зубы сводит!
Тушёную с овощами картошку и вкуснейшее мясо с травами впихивал в себя через силу, и Дирк с папашей и ничего. Ну… привышные.
«— Иммунитет».
После завтрака начались короткие сборы, и такая тягость повисла над фермой, такой вой безмолвный, што словами и не передать. Будто только теперь осознали по-настоящему, што всё, назад дороги нет. Они уезжают, и скорее всего — навсегда, бросая дедом посаженный сад и неказистый, но прочный дом… их дом. Родной.
И ведь даже взять ничего толком нельзя! Потому как разъезжают по округе британские патрули, отправляющие всех подозрительных в концлагеря.
Ройаккеры едут в гости и только в гости, навестить родню. Памятные вещицы, любимые игрушки девчонок, немного одежды, оружие, и… всё.
Чернокожие слуги с глазами на мокром месте, тоже жалеют, воют беззвучно. Слёзы по физиономиям текут ручьями, хлюпают носами. На ходу кулаками утираются, и снова за сборы, а слёзы текут, текут…
Слуги потомственные, из рабских племён, спасённые некогда ещё дедом Айзека от куда как худшей участи рабства чёрного. Они тоже — Ройаккеры! Младшие, почти бесправные, но члены семьи. Так, по крайней мере, они себя воспринимают.
Уехали наконец… всего-то две повозки в сопровождении Дирка и нескольких чернокожих слуг из числа даже не особо доверенных, а тех, кто способен держать язык за зубами.