Такой взгляд на Пушкина все более и более оправдывается, и, кажется, недалеко то время, когда он окончательно утвердится в нашей ученой литературе. Еще Белинский подметил значение «Капитанской дочки» и «Дубровского» как эпопей старого помещичьего быта; с этими именно произведениями находятся в ближайшей родственной связи такие картины былого, как всем известная «Семейная хроника» Аксакова[612]
или «Пошехонская старина» Салтыкова и другие, менее известные. Троекуров – первое яркое изображение в литературе тех самодуров, с которыми так часто приходится встречаться в наших позднейших историко-бытовых романах из далекого и недавнего прошлого. Боярин Ржевский, старик Гринев и Дубровский – прототипы Багрова-деда и ему подобных, а также до известной степени и тех старинных русских бар, опорных столпов отечества, которыми и поныне любят украшать свои произведения наши мелкие исторические романисты. Молодое поколение того же закала, сильное не внешним блеском и образованностью, а цельностью и правдивостью своей натуры, нашло у Пушкина выражение в лице Гринева-сына. Если последнего и можно назвать «недорослем из дворян», то лишь в том смысле, что он ничему систематично не учился, а до всего доходил собственным умом и сметкой. Как военный, Гринев-сын, подобно капитану Миронову с Иваном Игнатьевичем, один из тех пехотных армейских офицеров, которые сделали нашу военную историю XVIII века, протоптали славный путь от Кунерсдорфа до Рымника и Нови, выражаясь словами Ключевского[613]. Пушкинские «незаметные герои» Белогорской крепости – это первое выражение того типа, который стал позднее излюбленным в русской литературе; ср. Максима Максимыча у Лермонтова, капитана Хлопова и Тушина у Льва Толстого[614]. Гринев-сын – прост, но не глуп, способен увлекаться литературой и даже пишет стихи, по тому времени довольно порядочные; как по долгу присяги он готов идти на смерть, так ради любимой девушки он способен на самопожертвование, оставаясь и здесь человеком не слова и позы, а дела; к сожалению, мы можем только догадываться, каким был Гринев-сын в деревне за хозяйством, но, по-видимому, и в той сфере он остался верен себе, явившись достойным, умелым преемником своего отца. Эта деловитость, чуждая увлечений, но не лишенная высоких порывов и благородства, представляется у нашего героя проблесками того, что позднее в «Обрыве» Гончаров пытался изобразить в образе Тушина, представителя нашей настоящей партии действия, в которой наше прочное будущее: «Когда настанет настоящее дело, явятся вместо утопистов работники Тушины, на всей лестнице русского общества»[615].Утописты и у Пушкина оказываются несостоятельными перед людьми дела, простой жизненной правды. В заключительном аккорде над памятью Ленского звучит то разочарование в пылкой напускной восторженности и беспочвенных стремлениях куда-то вдаль, каким полна «Обыкновенная история» Гончарова. Великие «скитальцы» Пушкина, Алеко и Онегин, тоже утописты своего рода. Алеко и Онегин надолго привлекли к себе внимание нашей литературы; литературное потомство Онегина и теперь уж представляется немалым, а с лучшим выяснением не порешенного пока вопроса, что, собственно, должен изображать этот тип, оно увеличится еще более. В сложной и не вполне выдержанной обрисовки Онегина находили и находят черты, которые роднят его с самыми разнообразными героями наших романов. Понимаемый, как русский пережиток байронизма или «москвич в Гарольдовом плаще», Онегин стал родоначальником русских разочарованных очарователей, начиная с Печорина и кончая заурядным «гордым красавцем» плохенького романа. Но Онегину вовсе не чужды и типы вроде князя Андрея Болконского, с его отвращением к людской пошлости, недовольством окружающей жизнью, брезгливой апатией, сменившей былые порывы, и самой любовью к Наташе Ростовой, напоминающей во многом отношение Онегина к Татьяне. Даже Базарова считают возможным приравнивать кое в чем к Онегину[616]
. С другой стороны, в Онегине чувствуется и то духовное бессилие, та неспособность найти себе место в жизни, та, наконец, чисто трагическая судьба не только нарушать покой других, но даже губить свое собственное счастье, какие в такой наготе изобразил Тургенев в своем «Дневнике лишнего человека».