В таком воззрении уже как бы проскальзывала легкая поправка в представлении гордых душ в ореоле особой привлекательности. Пушкин уже привносил в изображение героев разочарования давние русской действительности и личного опыта и наблюдения и начинал освещать при помощи своего нравственного чутья лучше всех своих западноевропейских предшественников в изображении этого типа все слабые стороны последнего, эгоизм (в Пленнике, Гирее и Алеко), любовь к праздности и лень (в Алеко), отсутствие твердых положительных начал (в Онегине) и т. п.
И в этой критике Пушкину мог несколько помочь своими более зрелыми произведениями тот самый Руссо, от которого вышло все это литературное движение мировой скорби. Пушкин, как и Руссо, встал на точку зрения необходимости обуздывания страстей и эгоизма. Этим он отличается более всех других поэтов в изображении и оценке героев разочарования. Уразуметь несостоятельность их Пушкину много пособило его русское тонкое, нравственное чутье, но не прошло для него бесследно при этом и влияние Руссо. В «Цыганах» мы услышим и повторение тезисов первых диссертаций этого писателя, и опровержение их применительно к нравственному чутью нашего поэта и к позднейшим поправкам парадоксов французского писателя.
«Задумчивый»[268]
Руссо был известен Пушкину уже на двенадцатом году жизни поэта[269]. Жан-Жаком, по-видимому, тогда увлекалась сестра Пушкина Ольга (впоследствии Павлищева)[270]; и это увлечение могло передаться и нашему поэту. Потом Пушкин отзывался о Руссо весьма строго и пренебрежительно[271], но все-таки впечатления и увлечения детства не могли пройти бесследно, и Пушкин в год написания «Цыган» ставил Руссо в общем, кажется, выше Вольтера[272], потому что характерной чертой последнего признал «скептицизм», а особенностью Руссо – «филантропию»[273]. И уже в юные годы Пушкина образ Руссо внушал ему обаяние великого страдальца: Пушкин называл его в ряду тех поэтов, мимо которых «катится фортуны колесо»:Не ко всему, конечно, в произведениях Руссо мог относиться сочувственно Пушкин. Он не мог, напр., разделять воззрение отчаявшегося Руссо, что «le pays de chimères est, en ce monde, le seul digne d’être habité», не мог не усматривать искусственности и преувеличений риторизма в обвинении цивилизации и в других тирадах Руссо.
Но многое в учении Руссо должно было с юношеских лет привлекать пылкого и не любившего удержа поэта: призыв следовать голосу внутренней природы, превознесение добрых чувствований и страсти, возведение ее в идеал не могли не найти отклика в горячем сердце Пушкина[275]
. Не мог пройти бесследно для нашего поэта и тот призыв к природе и свободе, который так отличал Руссо в ряду французских писателей XVIII века и который находил у нас поддержку и в чтении Лафонтена, в особенности же Грея и Томсона. Свое влечение к природе русский человек выразил уже издавна в песнях о матери-пустыне, о раздолье безбрежных степей и т. п.Отчетливое уразумение прелести и спасительности общения с природой возросло в Пушкине с той поры, как перевод на юг и другие обстоятельства обострили его отношение к властям и обществу и, в связи с знакомством с поэзией Шатобриана и Байрона, сделали более близким учение Руссо об извращениях цивилизации и о преимуществах, какими пользуется неиспорченные «l’homme de la nature» (человек, не подвергшийся влиянию цивилизации. –
Это учение Руссо и излюбленные тезисы последнего заметно выступают в поэме Пушкина «Цыганы» (1824)[276]
—[277], сливаясь с тем, что действительно было пережито самим поэтом: Пушкин сознавался, что за цыган