Еще и позднее (в 1830 году) любил он бывать у них[279]
и признавал их «счастливым племенем»[280]. В Пушкине отзывалась в данном случае свойственная нашему народу любовь к приволью, увлекавшая в предшествовавшие века к блужданию в степях, к основанию казацких вольниц на пограничье русских земель и далее. Оттуда же увлечение некоторых цыганскими песнями. Эта как бы прирожденная народу любовь к приволью слилась в Пушкине с теми идеями о простом, но счастливом житье-бытье вдали от городской и искусственной цивилизации, которые были пущены в обращение со второй половины XVIII века Руссо и его последователями, в особенности Бернарденом де Сен-Пьером и Шатобрианом. Герой «Цыган» Алеко, подобно своему автору Пушкину, был преследуем «законом», подобно поэту был «изгнанником перелетным» и решился на «добровольное изгнание» – искать покоя среди цыган, пленившись их житьем:В обстановке их жизни
Решившись стать цыганом, другом черноокой Земфиры,
Вслед за Руссо и Алеко отзывался с презрением о жизни оставленных им «людей отчизны, городов». В его речах слышим уже то противоположение безграничной свободы и красоты жизни в природе печальному и подневольному житью в удалении от нее, среди уродств цивилизации, на которое есть намеки и у Лермонтова и которое развито обстоятельно Л.Н. Толстым. Как теперь Л.Н. Толстой, Алеко не любил
и пр.
Следовало порицание жизни в цивилизованном обществе, в частности в великосветском кругу, неоднократно прорывающееся в поэзии Пушкина с довольно раннего времени и до конца[284]
.Значение «Цыган» в нашей поэзии несколько напоминает значение Шиллеровых «Разбойников». Пушкин также искал выхода из душной и затхлой атмосферы современного ему общества. Признавая свет безнравственным, «презревший», подобно Руссо, «оковы просвещения», ставший вольным, как цыгане, Алеко не нашел, однако, счастия, потому что не покончил со своими страстями:
Алеко, расставшись с цивилизацией, не хотел отказаться также от ее привычек, от того, что он считал своими «правами» и что было эгоизмом[286]
, и ему в его гордости были непонятны нравы цыган, не имеющих забот и не терзающих и не казнящих, «смиренной вольности детей», у которых женщина «привыкла к резвой воле» и безнаказанно пользуется ею.И в момент окончания «Цыган» Пушкин как бы порешил, что счастье среди сынов природы, о котором говорили Руссо и его последователи, невозможно уже для одержимого страстями образованного человека, привыкшего к «неволе душных городов» и настолько сжившегося с нею, что, ища свободы для себя, он отказывает в ней другим, ограничивающим чем-нибудь его эгоизм:
Очевидно, такой вывод заключал меткую отповедь проповедникам бегства в приволье простой жизни сынов природы и в значительной степени подрывал иллюзии о счастье среди этих сынов. Но все-таки Пушкин не отказался вполне от одной из излюбленнейших и симпатичнейших грез и прежних времен, и XVIII века, впервые отчетливо в новой литературе выраженной Руссо и продолженной и продолжаемой другими вплоть до наших дней.
И постепенно эта мечта о счастье в возможной близости к природе и в жизни, отличной от жизни испорченного общества, созревала все более и более в уме Пушкина и принимала формы, уже не столь эксцентричные, как в «Цыганах», а более согласные с обычными путями цивилизованной жизни, как бы в соответствии тому, что за цыганами