– Да… крепко вас, по всему, жизнь потрепала, Юрий Владимирович, признаться, не ожидал услышать такую исповедь от вас… Только ведь я не священник и грехов не отпускаю. Нет, нет… я без камней в огород… Просто действительно, полковник, что можем мы изменить? И потом, уж коли пошла такая песня… Внешняя политика – есть следствие внутренней… Это я к сказанному вами выше…
– А-а-а… зацепило-таки! – Марков медленно встал. И, бурно взволнованный, в домашних туфлях на босу ногу, с широко раздувающимися ноздрями, прошелся по кабинету. И строго, с железной убедительностью, за которой чувствовались многие годы передуманного и бунт возмущенной справедливости, изрек: – Ферт и иже с ним, имя им легион, меньше всего волнуют меня, Николай Матвеевич. От этого уголовного дерьма мы сами отмоем, вытянем страну. Еще раз говорю – был бы должный приказ… А вот политические!.. Боюсь, как бы Россию не потерять. У меня теперь жизнь только из этих кошмарных снов. Сила эта, господин Голядкин, сила жестокая, организованная, страшней пугачевщины. Возможно, сие, конечно, не моего ума дело, но видится мне: охрана наших министров и губернаторов поставлена преступно халатно. Заметьте, ею ведают чиновники секретного отделения канцелярии. Да что там министры… упорно ходят слухи, дескать, готовится покушение на императора…
– Вы… вы это серьезно?! – Голядкин машинально осенил себя крестом. Ему, ничего не боявшемуся, вдруг стало не по себе. – Этого еще не хватало… Дожили. А ведь все как будто на первый взгляд пристойно и тихо. Насколько я осведомлен: шеф Третьего отделения в своем нынешнем всеподданнейшем докладе красиво изобразил государю, что то успокоение и благополучие, кое достигнуто якобы в империи на сегодняшний день, есть результат либеральных мер и строгого надзора полиции.
– О, я вас умоляю, милейший Николай Матвеевич! Вот именно «якобы»! – с кислой гримасой на лице отмахнулся Марков. Он продолжал спокойно, и только по тому, как ходила под исподней рубахой его грудь, было заметно глубокое волнение и сдушенный многоголосый гнев: – Уж, поверьте на слово, знаю я эти «волчьи зубы и лисьи хвосты». Там у них наверху один граф Лорис-Меликов[126]
чего стоит… Не спорю, герой Кавказской кампании, но при этом, pardon, какое ослепленное упоение собственной славой! Это ж надо, так непозволительно для государственного деятеля смешать в одну кучу – народ, либеральное общество болтунов-политиканов и мятежников[127]. Боюсь, как бы в скором будущем благодаря вот таким «знаменитым» докладам, образчикам безграничного самомнения, легкомыслия и политического невежества со стороны жандармской элиты, Россия не заплатила бы головой царя. Уж больно все это напоминает присказку: «Кучер был хорошо подкован в своем деле, чего нельзя было сказать о его лошади».– Вы все-таки положительно беспокоите меня, господин Марков. Такие… такие речи…
– Вы хотели сказать – крамольные? – Полковник остановился и топнул ногой.
– Отнюдь, то есть да… как можно-с?
– Можно-с!
– Но как же присяга государю императору? Долг…
– Да полноте, причем весь этот перечень? О-ля-ля! Давайте еще вспомним, что всем нам суждены благие порывы… что мы люди высоких идеалов, сильных страстей и великодушных побуждений, и нам с колыбели претит голос критики в адрес сильных мира сего. Нет, милейший Николай Матвеевич, я, напротив, совсем иного взгляду на эти пренеприятности.
Марков неожиданно для Голядкина тихо засмеялся, открыв прокуренные, с прорехами зубы, и на строгом, недоступном лице его улыбка блеснула подобно солнечному лучу на темной воде.
Смущенный в душе такой переменой, Голядкин вновь зажурчал самоваром, хотя, признаться, был «надут» чаем под самую завязку. Ему, разомлевшему от русской бани и чая, вдруг вместе со смехом жандарма почудилось, что из кабинета, в котором они находились, наконец-то ушли большие, важные, но тяжелые мысли, изгнанные простой человеческой радостью.
Но вот стерлась улыбка, лицо обер-полицмейстера снова сделалось строгим, и одновременно вдохновенно засверкали серые глаза.
– Я-с так разумею, – выдохнул полковник, – наш мозг – это рояль, душа – не что иное, как музыкант, извлекающий из инструмента разные там музыки. Стало быть… в наших резонах есть место не только мажорам, но и минорам, сударь. Нынче только ленивый не скажет о «мрачном» тридцатилетнем николаевском царствовании. Ишь, подлые языки развязали: и деспот, мол, был, и «черные крылья реакции», и «кровавый», чуть ли не вампир на троне!.. И никто, никто, помилуй бог, не скажет, кому мы обязаны были покоем и благоденствием в империи. Но такой уж, видно, образ мыслей у нашего народа: утопая, мы больше всего боимся хлебнуть сырой воды. Вот и фантазируй на тему, Николай Матвеевич. Да и шут бы с моим лаем… После драки в зубы не смотрят… Но вот покойный государь… Он, почтеннейший… увы, не может ущучить, не может поблагодарить, не может казнить…
– А как вам его наследник? – Саратовский полицмейстер насилу одолел пятую чашку. – Или он Господом и судьбой не поставлен на престол на неведомый подвиг и жертву во имя Отечества?